Из студенца пьют только, припадая к нему губами, пьешь и чувствуешь, как проникает в тебя прозрачнейшая частица земли, бьющая из её заповедных недр. Посредство кружки или стакана это ощущение убивает, становясь лишь физическим процессом утоления жажды. Вот так бывает и со стихами. И если это поэт настоящий, от Бога, то приходит чувство, что глотнул из студенца.
Николай Колычев, о ком сегодня речь, без сомнения, поэт. Уже первая его книжка «Цветы и люди», выпущенная Мурманским издательством в кассете «Прилив» с 1978 году, не давала повода в этом сомневаться. Он был, пожалуй, единственным нашим земляком, чье зрение, и внешнее, и внутренне, было полностью обращено к земле. Причём, взгляд на неё был не свысока, но воспринимал её сердцем на уровне травы, тундрового цветка, морошковых мшарин и брусничных угревов:
Уже почти неразличимы краски
И близок час угрюмой темноты,
Но солнце помня, светятся, не гаснут
В остывших травах жёлтые цветы.
Я вижу их за жёлтыми кустами,
Тепла их отразившая вода…
Слова мои да прорастут цветами.
Такими же светящими всегда.
Молодой поэт здесь ещё подвержен влиянию предшественников, Владимира Соколова, в частности: «Как я хочу, чтоб строчки эти забыли, что они слова, а стали: неба, крыша, ветер, сырых бульваров дерева». Но ведь и Соколов начинался не на пустом месте, и у него были предшественники — всё классическое отечественное наследие плюс могучие пласты фольклора. Потому это не в упрёк Колычеву, а лишь замечание по ходу.
Николай Колычев уже, к сожалению, немолод. На смену ему пришли те, кто вправе считать себя молодой порослью в литературе. Говорить, что он сильнее кого-то, — тоже своего рода перегиб. Кто сильнее – Есенин или Клюев? Такой вопрос просто неправомочен. Всяк по себе. Колычев тоже сам по себе со своими болями, «своей любовью и тоской», своим стремлением раскрепостить мысль, облегчить душу, высказавшись в слове.
Это было заметно в первой, уже названной книжке, и во второй — «Учусь грустить и улыбаться», и в третьей, самой зрелой — «Звонаря зрачок». Есть в них сочувствие ко всему живому и сущему, сострадание, искренность и чистота слов и помыслов. Я не зря заметил, что он не молод. Но в душе — ребёнок, а это для поэзии завидное качество: каждое утро видеть мир таким, каким он открывается несмышлёному мальцу, каждый день радоваться и удивляться новым открытиям, которые, вылившись на бумагу, становятся познанием, — удел истинного поэта. Молодых же старичков у нас в поэзии предостаточно.
Первый раз его последнюю (на данном этапе) книжку «Звонаря зрачок» — ещё горяченькую, только что из-под печатного станка — везли мы на малую родину автора в село с удивительным поэтическим названием Лувеньга. Предстояла презентация её перед земляками поэта. Я читал стихотворение за стихотворением вслух, не замечая проносившиеся мимо милые моему сердцу северные виды, не очень-то красивые в это время года. Прочитал сборник весь от первого до последнего стихотворения, радуясь за автора, сумевшего найти те единственные слова, которые находят отклик в моём сердце. И не только в моём: чуял, как наш водитель, любитель природы и рыбной ловли, Николай Николаевич напрягся, вслушиваясь в строки и их интонационную окраску; отвлеклись от своих путевых мыслей, внимая стихам фотокорреспондент газеты, скупой на похвалу, суровый, но пристрастный к людям талантливым, ответсек нашей писательской организации известный прозаик, не менее известный в России поэт. Не стало тесного салона автомашины, мир потерял реальные границы, стёрлись очертания реального бытия. В салоне витал дух поэта, звучали им выстраданные слова, раздумья, присутствовали его жизнь и судьба.
Я теперь понимаю, что нет абсолютного знанья,
Что великая мудрость подобна схожденью с ума.
Я теперь понимаю: нельзя перестраивать зданье,
Если жить больше негде, а в двери стучится зима.
Сугубо личные, даже личностные раздумья автора строк проецировались на наши судьбы, на судьбу Родины, попавшей в очередной водоворот катаклизмов, когда народ опять стал материалом для эксперимента:
Я теперь понимаю, что нет абсолютного счастья,
А тем более счастья, построенного на крови…
Я не верил во власть, а теперь я не верю в безвластье,
Я не верил в любовь, а теперь не могу без любви.
Да, всё это личное, колычевское. Это его судьба, судьба писателя, призванного творить и быть вознаграждённым за каждую талантливую строчку, кровно выстраданную, осмысленную и запечатлённую на бумаге. Увы! Он должен сам платить за издание собственных стихов из тех денег, которые могли бы пойти на приобретение новых колготок для малолетних дочурок, красивой кофточки жене, цветов матери, бутылки хорошего вина отцу. Эти деньги он должен платить, чтобы его строчки пришли на встречу с читателем. Какая наоборотная действительность, какой всесветный фарс! Какое общество, где любой разворотливый пройдоха ворочает миллионами, а таланты давятся сухой картошкой, радуясь, что к ней припасена и луковица.
Все равно я выпью за жизнь.
Все равно я выпью за свет,
Что придет согреть нашу твердь.
Жутко, если радости нет,
А безверье – верная смерть...
За окном беда и вина,
За окном - убогость и грязь.
Наливай, попутчик, вина,
А не то заплачу сейчас.
Бесконечный дождь моросит,
Тяжело пыхтит тепловоз.
Плачущих на счесть на Руси,
Только ей не легче от слез.
Борьба противоположностей. Поэт никогда не отвечает на вопросы. Он задаёт их сам себе, нам, жизни, веку, Богу:
О небо, выплаканный глаз!
О море, алая вода!
Что ж тот, кто в небе любит нас,
Нам счастья на земле не дал?..
Пишу не рецензию, пишу портрет. А он таков: полуразвалины какого-то дикого заброшенного строения из шлакоблоков. Один угол его кое-как обустроен, подведён под крышу, — ферма Николая Владимировича Колычева: семь коров, полсотни поросят и пристроечка-бытовка, в коей двоим не развернуться.
Хозяйство в трех километрах от Лувеньги в хвойном лесу. Колычев — хозяин, на западный манер — фермер. Такому хозяйству не позавидуешь. А что делать? Просил кредит в Мурманске на строительство новой фермы. Пообещали. Но те, от кого зависел этот кредит, давно держали в кармане кукиш — дулю, говоря по-простому.
Не дали. А он не сдаётся. И заготовка кормов, и кормление животных, и дойка, и уход за ними, и убирание навоза — всё на его плечах, всё он делает своими руками. Иногда, правда, подряжаются бичи, но каждый шаг у них ценой в бутылку водки: Коля, дай, Коля, налей. Работнички, одним словом…
И это поэт? Да, поэт! Ибо любит животных не иносказательно-умозрительно, а конкретно, понимает их, жалеет. И если говорит в стихах об этом, то кому же верить, как не ему:
…Мычит, как будто просит: «Пожалей!»
Отчаянно мычит, вот-вот заплачет,
И хочется жалеть и быть добрей
Тому, кто слышал этот плач телячий.
И радости счастливым холодком
Тончайший нерв задет и сладко стонет,
Когда телок шершавым языком
Выпрашивает ласку у ладоней.
На выступлениях он такой же, как и на ферме, только «форма одежды» иная, неловок, улыбается виновато-застенчиво. Стихи декламирует речитативом под гитару без напора и пафоса, даже немного конфузясь. Слушателей же это покоряет и подкупает. Ибо порой не важно, как читаешь, важно — что. Он не создан для эпатажа. Это не его стихия. Он тот ратай, который ходит босиком по земле, разбрасывая семена в пахоту. Он весь органичность, весь растерянность: а зачем я здесь, а как там они, мои «братья меньшие»?
Зорьку, любимицу свою, от коей, когда она еще и ходить не умела, все отказались из-за хилого, болезненного вида, начинающий тогда фермер сам, забыв дням счёт, ставил на ноги. Поил тёплым молоком из бутылки с соской поначалу, потом делал питательную болтушку, выпасал на густотравных лугах. Сейчас Зорька — красивое, упитанное, круторогое животное, понимающее его, — если такое чувство может быть свойственно животным.
Когда же Колычев пишет стихи? А всегда, даже во сне. Записывает же их, как и большинство из нас, на кухне, когда угомонятся дочурки, совсем недавно третья родилась — будущие помощницы.
Стих Колычева негромок, метафоры не выпирают из строк острыми углами, мыслит он прорицательно и масштабно. Он пишет, не задумываясь, будет ли вышедшее из-под пера опубликованным. Не суть важно. Главное — облегчить душу, высказаться о том, что наболело.
Думается, в любом коллективе «интеллектуалов» нашлись бы и медведи, стремящиеся подмять под себя людей типа Колычева, и серенькие мышки, которых мёдом не корми, а дай возможность подгрызать ножки стула, на коем бы он сидел. А почему? От бессилия, от панического ужаса признаться себе в собственной серости перед лицом таланта.
А уж коли литературный труд не только не прокормит, но даже приносит убытки, то Колычев тут оказался прозорливее многих писателей, выбрав дело, пусть связанное с навозом, но собственное, земное, настоящее, хотя и оно досыта не кормит. От этого руки у него намного чище, чем у тех, кто навоза не нюхал. А стихи — продукт души, души незамутнённой. Они что бьющий из груди земли, тихо пульсирующий фонтанчик студеной живицы.
Глотните из этого студенца!
Мурманский вестник. – 1994. – 29 декабря.- С.4.
Комментариев нет:
Отправить комментарий