четверг, 7 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Феодорит. Роман. Гл.5


Шуя. Зосима

В Шуйской церкви Святого Клементия закончилась служба. Иеромонах Зосима, монастырский атаман и приказчик всех соловецких подворий Летнего берега Белого моря тяжелым шагом вышел из храма. Оперся на витой резной столбец паперти  и замер, положив ладонь на грудь. Прихожане – лопари, в числе последних покидавшие церковь, и как раз в это время осенявшие себя крестным знамением и кладущие прощальные поклоны, завидя его немощь подались было к нему, но он издалека отмахнулся рукой: ничего, дескать, идите с Богом. Те остановились в отдалении, переминаясь, не решаясь ни подойти, ни удалиться, оставив его, но Зосима вновь махнул рукой, и они потянулись за ограду подворья.
Зосима смежил глаза, прислушиваясь в себе, пытаясь сообразить, что же все таки болит, но определить не мог. Все части тела равномерно ныли и гудели. Гудела и голова, и нутро стонало. И поскольку самую сильную боль из всех этих болячек выделить было невозможно, выходило, что он либо весь больной, либо здоров, просто очень устал. Зосима заглянул еще глубже в себя, туда уже, где тело кончалось, спрашивая: не пора ли готовиться в мир иной, но, решив, что еще не время, успокоился.
«Знамо дело, устал, - ободрял он себя, не молодец уже, не юноша, поди. Да тут и молодой не всякий поспел бы. Вон сколько дел сразу навалилось. Да это еще что, весна, малый торг… А лето? А осень впереди… Дай, Господи сил. Укрепи раба твоего недостойного», - Зосима все так же, с закрытыми глазами, перекрестился и, глубоко вздохнув, поднял голову, оглядываясь.
Лопари уже ушли. И лишь шаман Мокся сидел на корточках у ворот подворья, уперевшись локтями в колени и свесив кисти рук между ног, внимательно, изучающе разглядывая Зосиму. Вообще-то, Моксю звали Моаксан, но русские поселенцы давно уже перекроили его имя на свой лад, и редкий обитатель поморских селений знал его настоящее имя. Зосима знал. Знавал он еще и отца Моаксана, сильного нойду Рыга. При жизни Рыга редкий лопарь отваживался открыто принять крещение и жить по православным обычаям…
Теперь все по иному. Один Моаксан не крещеный в племени своем. Но, до недавнего времени, бывая в Шуе или Вирме, когда все лопари, приезжая на торжища или по другим каким делам, шли в церковь, всегда был вместе со всем племенем. Зосима долго не препятствовал этому. Все ждал, когда Моаксан прозреет. Не дождался. И теперь ходить со всеми в церковь ему запретил. Сказал, пока не окрестишься, ближе ворот подворья и подходить не смей.
Обиделся Мокся, нет ли, но виду не показал. По прежнему приветлив он к Зосиме, словно ничего и не произошло. В храм не заходит. Проводит своих лопарей на службу, и сидит у ворот на корточках, ждет, когда вернутся.
Сейчас Мокся глядел на Зосиму с явным сочувствием, и тот, смягчившись, жестом подозвал шамана к себе, присаживаясь на ступеньку паперти. Шурша многочисленными костяшками, звериными зубами и когтями, нашитыми на одежду, позвякивая бубенчиками, нойда легким шагом приблизился:
- Плохо тебе, Зосима?
- Да, приболел, что-то. Бог даст, поправлюсь.
- А если не даст?
- А не даст, значит не поправлюсь.
Зосима пытливо посмотрел на шамана, прикидывая: куда он клонит.
- Умрешь, значит? - продолжал Мокся.
- Нет, не умру. Преставлюсь. Я ж крещеный. А ты умрешь, если не окрестишься.
- Я, Зосима, еще не скоро умру. Я знаю, - нойда, прищурившись, стрельнул коротким острым взглядом в Зосиму, - и ты знаешь. Знаешь ведь?
- Бог знает, - Зосима хотел направить разговор в другое русло, но Мокся продолжал:
- Я, Зосима, нойда. Не самый сильный, но хороший нойда. Много знаю, много вижу, много умею. Сам знаешь. Тебя давно знаю. Хорошо знаю. Всего тебя вижу…
- И что же ты видишь?
- Хороший ты человек, Зосима, добрый, и нутро у тебя чистое. А болезнь в тебе – от злых духов. Я знаю. Я вижу. Может, твоему Богу трудно их изгнать? Я могу помочь. Надо камлать. Давай, камлать буду. Сегодня камлать буду - завтра ты здоров будешь, а?
- Нет, Моаксан, - усмехнулся Зосима, - спасибо на добром слове. Я лучше помолюсь да в баню схожу.
- Ты что, не веришь, что я  из тебя духа болезни изгнать смогу?
- Верю, верю Моаксан. Но ты ж не сам из меня болезнь изгонять будешь?
- Не сам. Добрых духов попрошу.
- А если они злого духа выгонят, а сами во мне останутся?
- Будут тебе помогать. Больше болеть не будешь. Хорошо ведь.
- Нет, Моаксан. Что для тебя добро, то для меня зло и погибель.
- Почему?
- Долго объяснять. Вот окрестишься, походишь в церковь, там, глядишь и читать научишься, мужик ты мудрый… Тогда, может и поймешь. А теперь – иди с Богом. И я в келью пойду. Отдохнуть надо.
Зосима, опираясь на столб и придерживаясь другой рукой то за живот, то за поясницу, с трудом встал. Моаксан хотел было помочь ему, протянул руку, но старец отстранил его:
- Сам я, сам. Иди уж…
Мокся направился было к воротам, но вдруг остановился и спросил:
- Зосима, а ты всю большую книгу читал?
- Библию что ли? Знамо дело всю. И не раз.
- И все-все что там написано помнишь?
- Ну все-то может и не помню…
- Так ты посмотри, почитай там, что про камлание написано. Не может быть, чтоб совсем нельзя камлать было. Книга-то вон какая большая, может и пропустил чего.
- Нет, Моаксан, про камлание я помню. Точно нельзя.
- Так и написано.
- Написано: «Нельзя служить двум господам».
Зосима, более не оборачиваясь, побрел в свою келью.
«Нельзя служить двум господам, - пробормотал себе под нос нойда, глядя в спину Зосимы, - мудро сказано. Но разве это о камлании? Ох, совсем заболел Зосима. И телом и головою тоже…».

В келье, через силу, Зосима вычитал полностью все правило, и наказывая себя за такое «нерадение и леность» еще долго молился о вразумлении Моаксана и о ниспослании самому сил и усердия. В изнеможении повалился он, не раздеваясь, на свою лежанку, думая что тут же уснет, но сон не приходил, хотя все существо его ныло, стонало и молило об отдыхе.
Приближалось Благовещенье. Со всего Поморья стекался люд в прибрежные селения, готовясь к весеннему промыслу. И надо было поспевать и в Вирму, и в Суму, и Шую не на кого оставить.
Зосима трудно сходился с людьми. Не везло ему на священников. Из тех многих, кого присылали ему с Соловков и из самого Новгорода дольше года не удержался никто. То ему казался новый священник не в меру болтливым, то ленивым, то злым, то вовсе оказывался горьким пьяницей. Как ни смирял себя Зосима, как ни заставлял быть терпимее к вновь прибывающим, все равно в каждом обнаруживалось нечто, с чем мириться он не мог ни при каких условиях. И, если прежде Зосима твердо стоял на том, что чем абы какой помощник, так лучше – никакого, то теперь впервые задумался над тем, что на всякий случай надо бы иметь хоть какого-нибудь, да не яриться на него, а самому воспитывать таким, чтоб и служить, и жить с ним было в радость. «Отрока бы мне смышленого, с рвением, с горением к вере, не попорченного еще мирской отравой. Вот, вырастить бы такого, тогда и в мир иной можно собираться. Будет на кого монастырские подворья оставить.
Зосима прислушался к себе и вдруг с ужасом обнаружил, что его чистую радость от приближающегося Благовещенья почти полностью застилают и смывают различные заботы и тревоги. Заходя сразу по прибытию в Шую в церковь на службу, промышленники затем впадали «во все тяжкие», словно боясь, что уйдут на промысел, так и не совершив какого-нибудь греха. Неделю, а когда и больше, село, вдруг становясь шумным и многочисленным, гудело и бурлило гигантским котлом при полупустой церкви. В былые года Зосима пытался увещевать их. Говорил и с хозяевами, и в избы дружинные ходил с добрым словом, но тщетно. Порой и сами хозяева пили-гуляли вместе с дружинами, приводя себя в такое свинское состояние, что даже говорить с ними о серьезных торговых делах было невозможно. Затем наступало затишье. Промысловый люд отлеживался, отпивался квасом и покаянно тянулся к церкви. По мере приближения праздника народу в храме становилось все больше и больше, и уже накануне места всем не хватало. Кто приходил позже – так и стоял всю службу на паперти. Так всегда было. Так будет и в этот год.
После каждого праздника Зосима болел. Нет, ни служба, ни предпраздничные заботы угнетали его. Телу его такая привычная усталость была даже в радость. Душа болела. Болела от обрушивавшихся на него исповедей. Сколько грязи, подлости, мерзости изливали перед ним люди, каясь, прося у Бога прощения. Сколько раз убеждался Зосима, как обманчива внешняя благопристойность человека. Сколько раз видел он ряженную в отвратительную оболочку добродетель.
Весновальник, перед выходом на промысел кается, как на духу. Каждый знает, что это покаяние может быть последним. Чего только не слышал Зосима в этих исповедях. И о пришлых людях, и о своих, шуйских. Особенно поражали его бабьи исповеди. И нередко, случалось так, что в одном грехе исповедуются и один, и другой. И оба вроде бы искренно говорят, от чистого сердца, и слезы порой льют, и каются, да только у каждого выходит правда своя. И где тут истина – поди, разбери…
Своих-то мужиков в Шуе не густо. Все больше пришлые. А баб вдовых да девок на выданье хватает. Что  поделаешь. Морем село живет. А море – оно и кормит, и морит оно же. И морит чаще мужика. Редко, когда бабу или девку. Морю все мужика подавай. Видать, мужик ему слаще.
Не всякое знание – добро. Многого из того, что слышал на исповедях, Зосима предпочел бы не знать. Скольких людей поначалу оттолкнул он от себя из-за этих знаний. Не сразу смог он душой понять, что тайна исповеди, это не только от людей тайна, но и от себя самого – тоже. Человек ведь не ему исповедуется, а Господу, Господу и судить его… Но, умом понимая это, не раз ловил себя Зосима на том, как коробит его от благообразного смиренного вида какой-нибудь вдовушки, после всего, что он слышал от нее самой и о ней от других; или как передергивало его судорогой, когда он видел истово крестящегося и бьющегося лбом об пол молитвенника, узнав о злодействах которого, его же товарищи разорвали бы его на куски…
Вот от этой тяготы, от этих мерзких знаний и старался научить себя отказываться Зосима. Трудно жить, зная всю черную подноготную окружающих людей. Сколько раз он говорил себе: «Вышел из церкви – и все забыл». Заставлял себя общаться с людьми так, как будто ничего дурного о них не знал. Удавалось. Но с трудом. А те священники, которых ему присылали, вовсе не обладали этим даром, и как будто даже не стремились к этому. Кого только он не перевидел в своих помощниках. Были и обличители, и сплетники… И, наверное, вот этот недостаток доброты, умения не судить, хранить тайну исповеди и был главной причиной того, что не задерживались у него присылаемые священники.
Хотя к тем, кто был его давнишним сотоварищем, Зосима прикипал всей душой, жалел их, прощая и проступки, и странности, и иные такие вины, каких бы другим вовек не простил. Но таких сотоварищей и было-то у него всего двое: дьякон Онисим да староста Еремей. «Нет, надо бы ученика. Ох, как надо…Не дело это – один священник в Шуе. Да что священник. Вовсе, можно сказать один. Еремей в Вирму по делам уехал, Онисим, как назло заболел, френчугами мучается», - уже засыпая, Зосима, сокрушаясь, вспомнил, что опять не зашел к больному дьякону. Вроде и дом рядом, а все времени не выкроить. Решил обязательно зайти завтра. Зевнул, и крестя вялой рукой рот, провалился в сон.