четверг, 7 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Завтра вылетаем. Повесть

         Неумеренно пить — это плохо!  Это отвратительно!
Но еще хуже и отвратительней — состояние похмелья на следующий день после возлияний.  Это…
Я, пожалуй,  даже не буду объяснять, что это такое. Кто пережил — поймет и содрогнется без слов. Тем, кому это не знакомо, — объяснять бесполезно. Все  равно,  слов таких, выражающих во всей полноте эту мерзость, беспомощность и отчаяние — даже в родном, «великом, могучем и свободном» языке не найти.
Но я  себе с похмелья нравлюсь. Даже почти люблю. Не внешне, естественно. Внешне — совсем наоборот, я  себя  ненавижу и боюсь. И не только себя. Даже зеркала, в которых можно увидеть собственное отражение, я обхожу стороной, даже бреюсь — на ощупь  и одеваюсь — на память.…  Если все же возникает необходимость туда заглянуть, ну, скажем, — помазать зелёнкой  дырку в голове или затереть синяк под глазом побелкой с потолка, я прищуриваюсь и стараюсь смотреть только на обрабатываемый участок, а то,  что до пьянки было моим лицом, воспринимаю как некий совсем чужой, неодушевленный предмет. Я отворачиваюсь от витрин магазинов, потому что знаю, что в них, преломленный и умноженный, движется этот ненавистный сгусток отвратительной жути. Тьфу! 
В такое время все, что есть во мне доброго и нежного (очевидно, остатки души),   стремится покинуть эту мерзкую оболочку, отказывается от неё — душной, потной, трясущейся… Вот это нутро — болезненное и робкое, совестливое и сочувствующее всему миру, — я и люблю. Оно вырастает во мне до неимоверных размеров, заполняет всего меня. И хочется бухнутся на колени перед всем миром, и биться головой о тротуар, прося прощения. Хочется вернуть вчерашний день и раздать все пропитое нищим, и пожалеть всех болезных, и…, и…,  и…
Но понимаешь, что ничего не вернуть, и все что можно было пропить — уже пропито, и пропито то, чего пропивать было никак нельзя, и столько же взято в долг, так что нищим раздавать нечего, и даже опохмелиться не на что.
Но что для меня мучения и терзания? Ну, выйду я к народу, ну, заору благим матом: «Люди добрые! Простите меня, грешного, ради Бога!»  Разве что-то изменится?  Не поймут они, нет. Не оценят. И закончится всё это, скорее всего, в милиции, или ещё хуже — в дурдоме…
С похмелья мне кажется, что весь мир брезгливо шарахается от меня – вонючего, небритого, нечесаного, красноглазого и красноносого. И не знает никто, как нестерпимо мне хочется совершить хоть что-нибудь доброе, чтоб хотя бы самому себе не казаться свиньёй.
В таком состоянии я могу посадить дерево, перевести немощную старушку через дорогу и даже купить билет в общественном транспорте, если в кармане чудом заваляется мелочь после вчерашнего. Я иногда даже стихи пишу. Вот, последний раз — неплохо получилось, складно и от души:
                  Люди, давайте не будем пить!
                  Люди, давайте трезво жить.
                  Люди, давайте друг друга любить,
                  Потому что от пьянки хочется выть!
                  Мы ведь не свиньи, мы ведь люди.
                  Давайте никогда пить не будем!
                  Последний раз отмучаемся с похмелья,
                  И тогда настанет во всём мире великое веселье.
И что вы думаете?! Ходил по редакциям, предлагал — напечатайте, в назидание алкоголикам, мучаются ведь люди, но они, в редакции которые, везде мне от ворот поворот. Не понимают они. Непьющие, наверно… Алкоголики, говорят, наших газет не читают. Конечно, не читают, если вы для них ничего печатать не хотите. Потому и тираж у газет падает…
Обычно муки похмелья я принимаю дома, безрезультатно пытаясь вспомнить  день минувший, точнее не сам день, а свои подвиги и свершения: где, когда, сколько, с кем, кому, за что?
Придавленный тяжестью безответных вопросов, я подолгу, распластавшись, лежу, обхватив голову, накрепко сомкнув глаза. Мне стыдно смотреть на  белый свет и стыдно оттого, что белый свет смотрит на меня, потому что осквернённый  моим гадким ничтожеством  свет уже не может  быть белым. И страшно вспоминать себя вчерашнего, и стыдно…  Так стыдно, что даже извиняться перед кем-то, кому отравил существование (а без  этого ни одна пьянка не обходится)  нет сил. Вот какой совестливый я становлюсь!..
Нет, правда, хороший я с похмелья!

***
«…Дудух-тух-тух! Дудух-тух-тух!.. » Что это за грохот такой? Опять  соседи гуляют?.. А, может,  я телевизор забыл выключить? Интересно, сколько времени?... Надо открыть глаза… Сейчас, сейчас… Чёрт! Не открываются… Веки тяжелющие какие… Ну-ка, ещё раз попробую… Нет, ничего не выйдет. Надо руками помочь… Сейчас я… Сейчас… Ф-фу!.. Устал. Надо отдохнуть. Руки, оказывается, тоже тяжёлые. 
«…Дудух–тух-тух!..» — как кувалдой по мозгам. Тяжко. В горле — пекло. Пить! Нет, сначала — глаза. На ощупь — не справлюсь… И вообще — где я? Да что ж я,  вовсе, что ли, ослаб?.. А, может, меня паралич разбил? Или… а, может, я вовсе — того, умер? Нет, не может быть. Руки  чувствую, ноги —  чувствую, под щекой — что-то мягкое, подушка, наверняка… Я дышу?.. Дышу! Хотя дышать-то здесь нечем… Страшная догадка, нервным холодком пробежав по позвоночнику, взрывает ужасом осоловелый мозг: «Похоронили. Живьем закопали! Живьем!!! Меня-я-я-!!!»
Внезапно отяжелев, налившись слезами страха  и жалости к себе, мои глаза  выкатываются из орбит, раздирая слипшиеся веки, и … упираются в непроглядную темноту. «Мама!..» Вновь закрываю глаза — темно! Открываю — темно!!! Закрываю — темно!!! Открываю – темно!!! Закрываю — открываю — закрываю — открываю… Мрак!!!!
Всё! Допился! Ослеп! Точно, ослеп! Господи! Верни мне зрение, Господи! Пить брошу, даже  курить брошу… может быть. В церковь ходить каждый день буду… по праздникам! Господи, спаси раба твоего… Душно-то как! Дышать! Воздуха! В глотке — Сахара. Пить! Жить!..
Замуровали, демоны! Точно! Похоронили  живьём, спящего… как Гоголя! Собрав все силы, делаю рывок — куда-то к воздуху, к свету, к жизни, и… сдёргиваю с головы одеяло. Ф-ф-фу-у-у! Хорошо-то как!.. Только вот стук  этот проклятый в голове! «…Дудух–тух–тух!» — мозги через виски наружу выбивает. Того и гляди — потекут. Ну, это — со вчерашнего, это пройдёт. Оно всегда так, со вчерашнего, вроде как поезд в голове заблудился. А что вчера-то было? Вокзал… Друзья… Выпивка… Билеты…  Значит, провожали. Кого? Куда?
«Дудух–тух-тух!...»  О, этот стук!!! Ага!..  Значит, еду… на поезде…я… Значит, все верно, меня проводили. Куда проводили?.. А, какая разница, потом вспомню. Главное — еду! На поезде! В постели!.. Не все так плохо!
Я на второй полке. Напротив, на соседней — никого. Это хорошо. Никого сейчас видеть не хочу! И на меня смотреть не надо. Нет, я вовсе не прячусь. Смотрите на меня, стыдите, виноват, поделом…  Но я бы не советовал. Мне ведь не себя жалко, а людей. Ужастики, вон, тоже смотреть не запрещают, но вредно, нервную систему основательно повредить можно…
Что же я вчера натворил? Не может быть, чтобы ничего! Не такой я человек!...  Хорошо, если там, на перроне, с друзьями. Те привыкли, простят…  А если здесь, в вагоне? Как людям в глаза смотреть? Это ведь и с полки тогда хоть не слезай! А пить хочется!.. А если в туалет?
А, может быть, ничего и не было?.. Ну, не то, чтобы совсем ничего (не такой я человек). Может, так, не особо чудил? Ребра, вроде, целы, руки-ноги не болят... Лицо?.. Тоже, вроде, не бито… И шишек нет на голове… Значит… Ничего это не значит. Может быть, я тут такой жути нагнал, что за мои выходки даже бить побоялись. А может, друзья как-нибудь экзотично отрекомендовали? Эх, знать бы наверняка! А то в прошлый раз впросак попал. В отпуск ехал. Ну, естественно, это дело  отметили, проводник — наотрез меня пускать в вагон не хотел. Тогда приятель мой, Петро, солидный такой, с бородкой, — отвёл проводника в сторону и что-то там нашептал ему. Отправили меня. А утром просыпаюсь — проводник со стаканом чая сидит надо мной. Одеяло поправляет. Глядит на меня, как на икону. Чаек ложечкой помешивает, а чай-то настоящий, тёмно-коричневый. Я такого в поездах отродясь не пивал. Ему бы этой заварки на весь вагон хватило. А тут — всё мне. Гляжу я на него — и понять ничего не могу. А он и спрашивает:
— Как там, в Чернобыле, радиация, поди?
— Ага, радиация, — говорю.
— Трудно с ней бороться? — спрашивает.
— Трудно, — отвечаю.
— Теперь, вот, болеешь…
— Болею.
— А орден покажешь?
— Какой орден?
И тут выясняется, что Петро ему сказал, когда меня в вагон не пускали, что я, мол, Герой Советского Союза, ликвидатор из Чернобыля, и водкой меня поить необходимо, чтобы радиацию нейтрализовать, а, в общем-то, это бесполезно, дескать, дни мои сочтены. Короче — слава Героям! А проводник — рубаха-парень, принял всё это за чистую монету. Больно!... об этом вспоминать. Сразу шея начинает  болеть.
Эх, чайку бы сейчас заваристого, покрепче. Не несут. Значит, не Героем еду. Но пить всё равно охота, будто духовку в меня вмонтировали и включили на полную. Да и в туалет тоже надо…  По всякому.
Нет, всю дорогу мне здесь не вылежать. Надо спускаться вниз, к народу. Кому-нибудь покажусь на глаза, посмотрю на реакцию, а там — сориентируюсь.
Осторожно заглядываю вниз. На противоположном месте внизу сидит мужик. Мужик как мужик, только лицо какое-то странное, страдальчески сморщенное. И в глазах — страдание. Бр-р-р! Словно в зеркало заглянул…
Не-е, зеркало — вон оно, левее, да и не увидеть мне в нем себя, как ни старайся. Значит, не я. А чего так страдает  тогда? Может, тоже с похмелья? Бедный… Похмелился б тогда уж. Сидит с  такой рожей, народ пугает. Может, у него  денег  нет? Несчастный… Дать, что  ли, на пиво? На станции в ларьке возьмет. Хоть голову поправит, человеком станет… И я тоже… того… А что пиво?  Разве пивом похмелишься?  Вот если  б водочки понемногу, скажем, маленькую на двоих. У проводника… Нет, у проводников только большие, если есть. Так можно и большую… А что? Дорога  дальняя…
— Мужик, —  окликнул я страдальца снизу.
Он скользнул по мне страдальческими глазами и вновь уставился в никуда.
— Мужик!
— М-м? — не разжимая губ,  вопросительно промычал он и приложил ладонь к щеке, массируя пальцами висок.
— Болеешь?
Он утвердительно  потряс головой, и вторая ладонь облапила щеку, симметрично первой. В  глазах его, подкормленная моим сочувствием, разрасталась боль.
А ведь ему, поди, еще хуже, чем мне. Может, сердце?.. Погибает ведь человек.
Сейчас, сейчас, мужик, я тебя спасу. Сейчас,  родной.
Где моя  одежда? Ага, вот. Все сложено аккуратно. А может я вчера — совсем ничего, не бузил? Где же кошелек? В брюках — нет, в пиджаке — нет.  В куртке… Нет. Нет денег! Обокрали! Да как  же так!  В поезде, без денег, еду неизвестно куда! Куда же я еду?
Так. Главное — не волноваться. За окном —  зима. Значит, не в отпуск. Я в отпуск  летом езжу… Может, умер кто? Да ну, что это я, прости Господи. Если бы умер кто, я  бы помнил, я бы обязательно… Да что я?!  Документы! Должны же быть у меня хоть какие-нибудь документы, телеграмма или командировочное  удостоверение… Паспорт, в конце концов.  Паспорт, паспорт… Вот он. Так. Лапушкин Аркадий Николаевич. Я, значит… А может, не я? Нет, дудки… Уж что-что, а это пока помню. А вот и командировочное удостоверение. Все верно, в командировку еду, в Питер. Лады… А деньги? Не мог же я без денег поехать. Надо поискать хорошенько в пиджаке, в брюках… А ты, мужик, чего смотришь, болезный? Прости, друг, прости… Вишь, какое дело. Похмелил  бы, да нечем. Смотрит-то как сострадательно. Понимает, поди… Сочувствует… А может, это он… того… мои деньги спёр, пока я спал? Теперь  сидит, смотрит… Что зыркаешь, сволочь?! Обокрал сонного, тварь бесчувственная, а теперь рожу честную корчишь! У, гад!..
Где же деньги? Продолжая перетряхивать одежду, я в упор многозначительно глядел на мужика. Он — на меня — своими лживыми, якобы сострадательными глазёнками, а в душе, верно, заливался над моим горем. Гад двуличный! Ворюга!
— Мужик! — Я прожег его испепеляющим взором.
— М-м? — промычал вопрошающе он, не разжимая  зубов.
—  Где?!
Мужик непонятно замахал руками, что-то показывая мне.  «Хочет сказать, что обокрали? Ха-ха! Так я и поверил! Жди! Сволочь, я тебя выведу на чистую воду!»
— Кто?! — язвительно спрашиваю я. Пусть видит, что мне  всё известно. Он недоумённо пожимает плечами, и уже явно со страхом смотрит на меня. Ага! На воре и шапка  горит! Ну, всё! Моё терпение лопнуло.
— Убью! Держи вора!
Рванувшись, я вместе с постелью спикировал  прямо вниз, на толстую, мягкую, добродушную на вид бабулю, благодаря чему уберег свой, находящийся в аварийном состоянии организм, от дополнительных механических повреждений. Мужичонка же, казалось бы, такой болезный, — шустро-шустро засеменил из купе по проходу.
— Врешь! Не уйдешь! — Я хотел было рвануть по горячим следам, влекомый жаждой справедливого возмездия, и жаждой вообще, т.к. мужик убегал в сторону купе проводников, а там кипяток, туалет…, но чья-то цепкая и довольно сильная рука удержала меня за штанину трико.
— Ну-ка, стой, милок! – добрая бабуля старалась принять грозный вид, но у нее это получалось ненатурально, театрально как-то… Зато оплеуха, которой она меня наградила, получилась самая настоящая, прямо-таки не старческая, и даже не женская. А ведь как улыбалась!... Вот и верь после этого людям!
— Чего взъерепенился? Пить меньше надо! А кошелек твой я тебе вчера под подушку сунула, ты его вчера три раза терял. Поищи в белье. Да сними с меня матрац-то! Долго мне под ним сидеть?
Кошелек лежал рядом с подушкой. Закинув постель на место, я раскрыл его, обшарил, — дна мелочь, даже на пиво не хватит. И записочка смятая. Развернул. Моей рукой написано, точно! А написаны такие слова: «Деньги не ищи. Получишь по прибытии в Санкт-Петербург. Спи спокойно, дорогой товарищ!»…
Кое-как поправив постель, забыв обо всех естественных надобностях, я опять взгромоздился на свое место. Достал записку. Прочитал несколько раз, надеясь таким образом воскресить в памяти хоть что-нибудь из вчерашнего… Безрезультатно! Дурдом какой-то! Детектив! «Следствие введут знатоки»!..
А, может, не я писал? Может, почерк подделали? Вряд ли… Кому это надо? Да не подделать мой почерк сходу, слёту… Тренироваться надо. Я вон сколько писать учился! Помню, в третьем классе учительница моя, Любовь Петровна, как в мою тетрадочку глянет, — так за голову хватается: «Лапушкин ты мой!» (это у нее вместо ругательства было, когда сильно на меня разозлится) «Лапушкин ты мой, в какой же прописи ты такие буквы видел? Да такие загибулины нормальному человеку вовек не придумать! Кто ж тебя так писать научил?» «Вы», — отвечаю и улыбаюсь — кротко и доверчиво, только она на такие мои улыбки как-то странно реагировала. Руки от головы отдернет, пальцами нервно перебирает, и — с подвыванием: «Ла-а-а-пушкин  т-ы-ы  мо-о-ой! Ну, ты и … феномен». Я, честно говоря, тогда думал, что «феномен» — это ругательство такое, по «фене». Потом только понял, что вовсе она меня не оскорбляла, а намекала на мои выдающиеся способности. В наше время учителя культурные были. Не ругались, не дрались, за   это их сразу с работы гнали. А хотелось ей… ой, как хотелось врезать мне хорошенько да отматерить…  По глазам видел, хотелось!
Нет, чтобы мой почерк подделать, я думаю, даже крутому специалисту немало времени потребуется, а простому смертному — ни в жизнь. Разве что, если точно таким же, как я, феноменом родился, но это — маловероятно.
Так. Значит, почерк явно мой. Значит, записку писал я. На кой черт!? Чтобы деньги не пропить. Отдал, видать, кому-то Проводнику? Или из пассажиров кому-нибудь? Вот придурок! Люди расписку берут, когда деньги кому-то дают, а я записку, писульку какую-то сам себе. Феномен!... Интересно, сколько денег-то было? Ничего не помню!
А вообще-то я молодец! Гляди-ка, даже в бессознательном состоянии, на «автопилоте», сообразил, что деньги могу по ветру пустить, и отдал в надежные руки. Только где теперь эти руки искать?
Хорошо хоть кошелек нашелся, ведь три раза терял! Спасибо бабуле, под подушку сунула, а то бы и записки не было, что бы я сейчас делал? Хорошая она, бабка-то. Добрая, заботливая… честная, видать. А может, я ей деньги отдал? Почему ж тогда молчит? Присвоить хочет! Факт! То-то я смотрю, странная она какая-то. Улыбается, вроде — а сама — в ухо! Надо спросить у нее…

***

Стоп!!! Допустим, мне кто-нибудь из положения «на бровях» отдает на сохранение энную сумму, а утром приходит и спрашивает: «Не оставлял ли я что-нибудь у вас?»  Мои действия? Отдать?.. Ну, я-то честный, я отдал бы… (может быть), а другой, хитрый и подлый, как бы поступил?
Для начала бы я (то есть он, «хитрый и подлый») начал бы издеваться. Протянул бы какую-нибудь дребедень — пакет, газету, кепку какую-нибудь на худой конец и сказал бы: «Вот, кто-то оставил. Не твое?» Это так, для пробы, посмотреть, что дальше будет. Если развернется и уйдет — все о`кей! Взятки гладки! А если требовать начнет, или, не дай Бог, возникнет реальная угроза — получить по физиономии, можно сыграть назад, сказать, что пошутил. В любом случае я (то есть не я, а «хитрый и подлый») в выигрыше.
Нет! Так спрашивать нельзя. Надо решительно. «Так, гражданин (гражданка) хороший (хорошая), спасибо, выручили, верните оставленную мною вам на хранение сумму!» Что он (она) на это скажет?..
А он (она) спросит: «какую сумму?». И тут ошибиться нельзя. Скажешь меньше — разницу зажулят. Скажешь больше — опять же, спорить начнет, поймет, что я ничего не помню. И обманет! Как пить дать обманет! А, может, даже скажет, что вовсе ничего не брал, что я чего-то путаю. Да и ходить по вагону, спрашивать каждого… Одного-другого спросишь, пошумишь чуть-чуть, а там весь вагон шушукаться начнет: «Вот, мол, полудурок ходит, вчерашний день ищет…» А тот, у кого денежка, — сразу все сообразит. Тишком-тишком, забьется на верхнюю полку… Однако, ему и прятаться ни к чему. Сиди себе, как ни в чем не бывало, да так же, как все: «Не видел, не знаю…» повторять. Кто тебя вычислит? Шерлок Холмс умер. Томин на пенсии…
Что же делать-то? Спрашивать нельзя. Остается только ехать, как ни в чем не бывало. Делать вид, что все помнишь, что за деньгами специально не обращаешься: «Договорились до Питера, значит — до Питера…» Честный человек вернет, обязательно вернет… А если жулик? Жулик — тот уже давно бы вышел. Или слез бы на какой-нибудь станции, или вагон бы поменял… Да что я все о плохом-то? Вернут мне деньги, вернут! Народ у нас честный, правдивый, добрый… Вон бабуля — кошелек три раза возвращала (а чего ей пустой-то не возвращать? Вот если бы деньги были бы в нем приличные, тогда неизвестно еще  — вернула бы, или прикарманила…)
Так-так! Бабуля! А может, я ей деньги отдал? Ведь наверняка ей! Не этому же хмырю болезному, который убежал. Конечно ей! В купе больше никого нет… Или проводнику… Да, тоже мог, но проводник — потом. Сейчас надо попробовать бабулей заняться, разговорить ее. Для начала — вроде как извиниться (хотя, чего ради мне перед ней извиняться — вон как по уху съездила!). Извинюсь, ладно! А потом, слово — за слово… Разговоримся!
Я перегнулся вниз, чуть было вновь не рухнув, вместе со своей постелью, на бабку. От такого моего телодвижения  она отпрянула назад и испуганно воздела руки:
— Ты че, милок, ты че?..
— Не бойтесь, — прохрипел я в ее большое перевернутое лицо, прикрытое несоразмерно маленькими ладошками (и откуда в них силища такая?!)
— Не бойтесь меня, я хороший, — для пущей убедительности я похлопал себя по груди разлапистой ладошкой.
— Знамо дело, хороший, по глазам видно, — испуганно подтвердила она, —  А что по уху врезала, так ты не серчай, прости уж, нечаянно получилось.
— Нет-нет, правильно, заслужил, можете и по другому врезать. Как в Библии — если тебя ударили по одной щеке — подставь другую. Нет, правда, врежьте мне и по другому уху, пожалуйста, а то звенит в одном — спасу нет! Для равновесия,  так сказать. Врежьте, я на полном серьезе прошу Вас,  —  и я подобострастно и скорбно улыбнулся, Я с похмелья умею так улыбаться, что мне трудно отказать.
— Ладно, ладно… Господь с тобой! Ложись уж на место, а то гляди, опять свалишься а меня, тогда точно врежу. Иди, иди к себе, не дыши перегаром, не  люблю.
— Нет, Вы врежьте,  врежьте, — продолжал настаивать я, глядя  в ее добрые, подсмеивающиеся глаза, почему-то убежденный, что на этот раз  уж точно не врежет…
Но она врезала! И врезала от души, даже вроде сильнее, чем в первый  раз. Не удержавшись, я вновь плавно съехал  с постелью на нее. Она даже поддержала меня своими странными ручками, и помогла водрузить на место постель, приговаривая с неподдельным сожалением:
— Да я что, я ничего… Вы ведь сами просили, ведь как просили-то… Надо было бы, конечно, полегче. Ну, простите старую дуру,  не рассчитала.
Что я мог ей сказать?.. Я рассыпался в благодарности:
— Нет-нет, все нормально.  Спасибо вам большое. Мне, с похмелья, знаете ли,  даже полезно... Мне даже  легче так. Совесть меньше мучает.
— Слушай, ты дурак или прикидываешься? – бабулька прищурила один глаз и изучающе окинула меня, видимо отыскивая на моем многострадальном  теле наиболее небитое место, но, видимо не  найдя, улыбнулась, почти сочувственно:
— Ложись уж, отдыхай… «чебурашка».
«Вот ведь  окрестила! Это она за мои «чебураханья», видать. А может?.. Я с тревогой глянул в зеркало. Мои уши, и от природы занимающие значительную часть головы,  покраснели и опухли, подались  вперед, словно кто-то пальцами подпирал их с тыльной стороны, но на чебурашку из мультфильма я был ничуть не похож, и вообще, если бы выпускали игрушки, похожие на то, что я увидел в зеркале, то только для того, чтобы наказывать непослушных детей, заставляя их играть с ними за большую провинность, а за маленькие шалости достаточно было бы просто показать издалека.
Злость, обида, досада, — закипели, забурлили во мне, как брага в самогонном аппарате, но эта адская смесь выдавилась все-таки в какую-то хитро-мудрую извилину моего мозгового центра, где, словно пар в змеевике холодильника успокоилась, конденсировалась и излилась на свет Божий кристально чистой каплей благоразумия. Я решил  не сдаваться и, во  что  бы то ни стало,  продолжать разговор. «На арапа» ее не возьмешь…Смирение, смирение и еще раз смирение!.. Должна же она, в конце  концов, проговориться насчет денег, хоть намекнуть как-нибудь!.. Надо терпеть. Иначе ведь выходит — все зря — и оплеухи, и очередное падение.  Итак — говорить, говорить… О чем?  Я лихорадочно пробежал взглядом по купе, зыркнул за окно… О погоде?  Нет ничего глупее, сразу поймет, что зубы заговариваю, это любой драк сообразит. О чем? О чем же?   
Вообще-то у меня язык подвешен — что надо! И беседовать я могу долго и упорно с кем угодно и на любую тему — от земледелия до космонавтики, и от секса до высокодуховных материй. Но в такой, мягко говоря, нестандартной ситуации почему-то растерялся, и, не придумав ничего более подходящего, продолжал развивать прежнюю
тему:
— …А может,  Вы меня еще…,  — я сделал недвусмысленное движение рукой в направлении своей гудящей и болящей головы, но бабуля поджала губы и категорическим жестом повелительницы указала мне на полку.
— Хватит! — глаза ее стали совершенно серьезными, словно я кощунственно попросил подарить какую-то ее родовую святыню. Глядя в ее пасмурное лицо, я подумал, что теперь она явно не шутит, и значит, врежет обязательно. Уже сожалея о том, что не использовал возможности вовремя убраться восвояси, я нахохлился и молча напряженно ждал уже неизвестно чего, гадая лишь: «по левому или по правому?» Но она почему-то смилостивилась… не то, чтоб вовсе прониклась любовью ко мне, но отмякла, поуспокоилась, как кошка, наполовину сожравшая мышь.
— Ладно, Чебурашка, залазь наверх и не высовывайся, а то, знаешь, войду в раж —зашибу!.., — и маленький, пухлый, так мило пахнущий тестом, укропом, чесноком и еще чем-то домашним, кулачок приблизился к моей физиономии. Я, конечно, мог бы отпроситься у нее попить, покурить или в туалет, но счел, что молчать благоразумнее, чем более, что и пить, и курить, и все остальное как-то вдруг расхотелось.
— Давай, подсажу, — моя благодетельница легко, почти без моей помощи закинула мое похмельное тело на вторую полку. «Могла бы и на третью, если бы захотела», — отметил я про себя, привычно поразившись ее недюжинной силе.
Обиженный на весь белый свет, униженный и оскорбленный, я растянулся, молча переживая позор бесславного поражения, пытаясь анализировать и делать выводы из последних событий.
«Нет, видимо деньги не у нее. Все равно как-нибудь проговорилась  бы, что-нибудь на лице, во взгляде проявиться должно было, хотя… Нельзя верить ее внешности, нельзя… Я чуть не всхлипнул, осторожно потрогав горящие уши.

***
Вернулся наш попутчик — болезный, малохольный, привел с собой проводника. Замычал, замахал руками.
— Что случилось? — проводник выразительно поглядел на меня, обращаясь к моей соседке снизу.
— Да ничего… Этот — с полки упал, а этот — побежал куда-то. То ли  перепугался, то ли анальгин искать… Он постоянно бегает по вагону, замучил всех уже. Зубы у него болят...
Проводник продолжал пристально смотреть на меня. «Ишь, уставился! Глазищи выкатил! А вот и не отвернусь!» И я старательно, до отказа распахнув веки (мол, сами — с усами), уперся взглядом в него, глаза — в глаза! Он сразу занервничал, оглядываться начал. То назад посмотрит, то на меня, то опять назад, то вновь на меня. И глазищами-то забегал, забегал… «Что, не нравится?! Моя взяла?»
И, уже без начального запала, желая все-таки сохранить свою значительность, он обернулся к прячущемуся за ним болезному:
— Этот? — проводник (бескультурщина!) указал на меня пальцем.
— Угу, он…
Проводник, вновь обретя уверенность от этой поддержки, уставился на меня. И тут же мои растопыренные глаза предательски заслезились. С похмелья я вообще смотрю на мир полуприщурившись, а тут еще и бабуля расстроила так,  что слезы под самые глаза поднялись, аж в ноздри щекотаться начали… И я сморгнул. Сначала — сразу двумя глазами, потом — поочередно, то левым, то правым, и напоследок — одним левым — и часто-часто. В нем, видимо, слеза крупнее была, никак проморгаться не мог. Проводник внимательно следил за моими манипуляциями, озадаченно молчал… Затем, тоже пару раз подмигнул, и, поддернув вверх подбородок, строго спросил:
— Ты чё?
— Ничё, — не менее твердо ответил я, продолжая подмигивать. Он вдруг заулыбался, как молоденькая девушка, которой предлагают нечто совсем непристойное, но  весьма приятное, и даже слегка покраснел.
— Ага, я щас!.. — и он, развернувшись, ушел. Я засомневался: а вдруг он меня неправильно понял? Да и что он мог понять, если я и сам до сих пор не понимаю, что я тогда хотел сказать… Тьфу, совсем запутался…
А, может, у меня какие-нибудь нераскрытые суперспособности есть?» — подумал я, — «Может, я от природы гипнотизер какой-нибудь или вовсе колдун, просто никогда не задумывался об этом, не пробовал… Так, что бы сотворить?  Ага, вот напрягусь сейчас — и попутчика своего болезного, стукача поганого в лягушку превращу… Или вовсе — в комара… нет, в комара не  буду, он и так, кровосос, моей крови довольно попил… В муху его, гада, превращу. Точно. Пусть мухой будет, сволочь!
Я уставился на мужичка. Он заежился. Задергался у входа в купе, ссутулился, оттопырив локти в стороны — ну, точно как муха крылья… Мне даже показалось, что он уменьшаться начал..., но это только показалось. Мужик в муху превращаться не стал.  Ну и хрен с ним. Не хочет — не надо. А способности у меня есть. Это я точно чувствую. Просто развивать надо…
От напряжения заболели глаза, заломило в висках. Я откинулся на подушку, полуприкрыв веки. Болезный, с опаской глядя на меня, бочком-бочком пробрался на свое место. Я даже не среагировал на его маневры.  Нужен он мне! К нему — со всей душой, а он — жаловаться… Ябеда! Да, кстати, а куда это проводник ушел?.. Ага! Точно! За деньгами! Как пить дать за деньгами! Вовремя я ему подмигнул. А он, поди, думал, что я все забыл! Так-так…  Вроде, припоминаю. Верно! Ему я деньги отдал! Ему! Как ясный лень… вроде бы…  Значит, если деньги у него, то бабуля здесь ни при чем. Значит, она ни сном, ни духом…  А как за меня заступилась! Сразу видно, человек порядочный. Тут вдруг зауважал я бабулю крепко-накрепко. Вот какая у меня защита! Вот какая опека у меня!  Хитрая, мудрая, честная, сильная (я дотронулся до ушей)… и добрая. Я уже простил ей все. Да и чего прощать? Сам напросился. И кошелек, говорит, она мне три раза возвращала…  Насчет трех-то врет, поди… Наверное, и не три вовсе, а один, но все равно!.. Благородно. Все ж молодец она! Хорошая женщина! Ах, какая женщина… Нет, будь она помоложе…
«Дурак!» — шепнул мне внутренний голос, — «ты представляешь, какой мужик у этакой бабы должен быть? Он бы тебе показал «женщину», так бы вмазал, что ты бы не только, кому деньги отдал, забыл бы, но и для чего деньги эти самые нужны». «Не забыл бы!» — огрызнулся я, — «Деньги нужны, чтобы голова по утрам не болела, и всякие голоса заткнулись и больше не мерещились!»  Сейчас придет проводник, принесет деньги… «Не принесет, в записке ясно сказано — до Питера. Спи спокойно, дорогой товарищ», — вновь язвительно зашептало в голове.  «Заткнись!»
— Что это ты сам с собой беседуешь? — послышался еще один голос, я не сразу сообразил, что это снизу, попутчица беспокоится. Ишь ты! Мелочь, а приятно!
— Может, тебе таблетку дать? Плохо?
— Хуже некуда.
— Сейчас я тебе валидольчика, ты его под язык — и соси, соси…
— Не надо. Не поможет ему, — еще один голос. Это болезный, гляди-ка, разговорился.
— Это почему ж? — бабка, видать, всерьез испугалась, а мне стало так сладко на душе, что захотелось помереть… вот бы она попереживала! Вот бы вспомнила, как безвинного оплеухами награждала… Может, даже заплакала бы… От полноты чувств я даже всхлипнул тихонько, и тут же ее побледневшее, встревоженное лицо поплавком всплыло передо мной:
— Возьми, возьми таблеточку, легче будет…
— Не нужна ему таблетка! — опять встрял этот… с зубами.  Ну, чего суется, козел — «нужна, не нужна…» — ему, что ли предлагают?
— Ему жидкую таблетку надо, в стеклянной упаковке…
— ??? — бабка обернулась к нему.
— Похмелиться ему надо! — а вот это мужик — молодец! Вот это — правильно сказал! Соображает!
— Это что же, опять водку пить, чтоб как вчера… — она поджала губы с чувством оскорбленного достоинства, и большой белый поплавок моей смутной надежды, увлекаемый щукой досады, камнем погрузился на дно молчания. Попутчик тоже замолчал.  «Чего же ты, мужик. Давай, скажи-ка ей, что так нельзя, что я помереть могу!» Но болезный — как в рот воды набрал. Вот гад! Зубы у него болят! Как проводнику жаловаться — так ничего!.. Не жестами же он с ним объяснялся, болтал, поди, как радио… Ну, чего ему стоит! Мозги бабуле пудрить – это ж  не мешки ворочать, не деньги — свои, кровные отдавать… Кстати, о деньгах! Где же проводник? Надо напрямую поговорить с ним, чтоб точно знать, наверняка… или, хоть намекнуть…
Я скосил взгляд на своего ущербного попутчика. «Ишь, как на меня смотрит исподлобья, как на китайского шпиона. Что-то он вроде как осмелел… Испугать, что ли? Язык, к примеру, показать. Живо за проводником слетает…»

***

Язык показывать не пришлось. Проводник явился сам (нет, я определенно экстрасенс). Его усатая голова проплыла возле моей полки и зависла над моим лицом (длинный-то какой… здоровенный, видать, лось). Сладко  дыхнул перегаром, даже на душе легче стало. Но я на всякий случай закрыл глаза. Он потряс меня за плечо. Я зажмурился еще сильнее.
— Хорош в жмурки играть, —  раскусил он меня, —  Забирай, давай.
Ага! Вот она интуиция! Вот она дедукция! Вот она  — экстрасекси… сесси…  Да какая разница! Вот они — мои денежки! Нашлись, родимые! Теперь-то я, теперь-то  мы… и мужика, бедного, тоже… и проводнику налью, и бабуле — шоколадину — самую  большую!!!
Я распахнул глаза, хотел вскочить, но больно ударился головой о третью полку и вновь повалился на подушку… Когда гул в голове поутих и тьма в глазах рассеялась, перед моим носом  лежала  бутылка водки. Настоящая, пробочка — с язычком,  этикеточка — «Русская»… прозрачная живительная влага соблазнительно перекатывалась, слегка побулькивая в такт мерному покачиванию вагона, и малюсенькие пузырики, завихряясь, появлялись то здесь, то там, словно по  душе — заскорузлой от людского непонимания, нежно скребли мягкой щеточкой сочувствия… А может, это мираж? Иллюзия, так сказать… Я уже хотел потрогать бутылку рукой, но, избавляя меня от лишних движений, густой басовитый шепот, истекающий из здоровенной усатой проводниковской башки, нещадно продрал мой дважды травмированный слух:
— Деньги-то давай, что ли…
— Сколько? — спросил я, хотя мне было абсолютно все равно — сколько. Денег не было. Проводнику я их не отдавал, или он не собирался их возвращать, и вообще — весь мир бардак, и все его  обитатели — соответственно… И — вот она, бутылка, у самого носа, но опохмелки не будет…
—  Три червонца, — проводник поелозил троеперстием и требовательно протянул ладонь.
— Чего так дорого? — я тянул время, придумывая, что бы такое сморозить, чтобы выпутаться из этой дурацкой ситуации с наименьшими потерями. И тревожно поглядывал на здоровенную фигуру проводника,  на лопату его ладони, мысленно соизмеряя ее с моими ушами. Опять прорезался внутренний голос, с ехидцей повторяя основной, ставший насущным вопрос моего нынешнего бытия: «По левому или по правому?»
— Дорого — не бери, — проводник нервничал.
— Ну, что пристал к человеку, видишь, болеет с похмелья, пошевелиться не может. Похмелится, оживет — и принесет деньги, куда он денется, — вступился за меня зубострадалец.
— Ах, мы жалостные какие!! Ах, сердобольные… на чужой счет! В кредит не отпускаю! Может, у него  и денег-то нет, — проводник протянул руку, собираясь забрать водку. Мысленно уже простившись с ней, я собирался безучастным взглядом послать последний печальный привет, но рука моя, абсолютно непроизвольно, независимо от рассудка, рванулась и накрыла бутылку.
— Ты чего чудишь? Будешь брать или нет? Если будешь — гони тридцатку… Будешь? — переспросил проводник.
«Ну, на что, на какие шиши я у тебя ее возьму?» Я отрицательно покачал головой, но непослушная ладонь предательски прилипла к прохладному стеклу.
— Отдай по-хорошему! — угрожающе зашипел проводник, пытаясь вырвать ее, краснея от натуги и ярости.
— Слушай, а может, тебе врезать?!
Лопата ладони сложилась в кувалду и медленно, с чувством начала возноситься над моей многострадальной головой. Я закрыл глаза, готовясь к избавлению (хотя бы временному) от мук и соблазнов земных, но тут раздался голос снизу.
— Не бейте его! — это бабуля… «Ишь, распоряжается мною, как частной собственностью! Сама лупит, почем зря, а проводнику — так нельзя…».
— Не бейте… Он два раза с полки упал.
Упоминание о моем двукратном падении, хотя оно по существу никакого отношения к происходящему не имело, как ни странно подействовало на проводника, окрасив его физиономию пониманием и сочувствием. Небось, тоже на верхней полке спит. Кувалда ладони превратилась в грабли, которые заскребли в затылке.
— Есть у него деньги, есть, — продолжала бабуля, — сама вчера видела…
— Так то вчера было… Может, он их за ночь пропил, — уже не так уверенно возразил проводник.
— Да где тут пропьешь такие деньжищи?! Он как лег — так и с полки не слезал. Есть у него деньги…
Проводник в замешательстве стоял, переминаясь с ноги на ногу, держась за бутылку и вопросительно поглядывая то на меня, то вниз, на бабку… И вдруг его осенило:
— А ты, бабуля, раз такая добрая, да деньги у него видела, так и займи ему на бутылку, а как похмелится — он тебе отдаст.
И он в упор уставился на бабку. Я тоже перегнулся и глянул на нее. Она же поджала губы и с решительным презрением процедила:
— На пропой — ни в жизнь! Не дам! Сказала — и все тут! — отрезала она, после чего, придвинувшись к окну, уставилась в него, будто там «Санта-Барбару» показывают.
«У! Змея! Жадюга!..»
Даже проводник возмутился:
— Да что ж это вы?! Человек погибает… С полки головой — два раза…с похмелья!.. Люди вы  или нелюди?!
Глаза его сочувственно округлились, и он решительно потянул меня за бутылку.
— Слазь! Пойдем ко мне.
Я послушно поддался его усилию, не выпуская бутылки, сел на своей полке, победно глядя на попутчиков. Бабка так и не отрывалась от окна, никак на мои действия не реагируя, мужичок же, болезный, заежился под  моим взглядом, застеснялся и, в конце концов, тоже уткнулся в окно. Я покидал купе с чувством глубокого удовлетворения.

***

— Ну, присядь, бедолага, сейчас похмелимся.
В купе проводника пахло протухшей рыбой, гнилыми фруктами и еще чем-то помоечным. Он открыл бутылку, плеснул в единственный граненый стакан, оказавшийся на столе. Экономно, надо сказать, плеснул, вовсе несоразмерно моему состоянию. Мало того, заметив мое порывистое телодвижение к стакану, накрыл его, как крышкой, своей пятерней, почти  спрятав. «Вот фокусник гадский! Ну, чего ему от меня надо?!»
— Так как, говоришь, зовут-то? — спросил, словно мы с ним только что вели этакую деликатную беседу и вдруг прервались.
— Лапушкин Аркадий Николаевич, 19… г.р., уроженец города…, и т.д. и т.п., — выдал я ему все анкетные данные и потянулся к стакану, но он свободной рукой аккуратно отвел мою руку в сторону.
— Не гони лошадей, Аркаша. Меня Володей зовут. Вот и познакомились. Да… Жисть! — он задумчиво посмотрел в окно, помолчал… — Куда едешь-то?
— В Питер, в командировку по работе. Командировочное удостоверение предъявить?
— Не надо. Верю. Верю, друг мой… Да!... По работе… По работе — это хорошо.. В наше время хорошо, когда работа есть. А как без работы? Без работы — плохо! Плохо без работы, друг ты мой! Без работы — оно сразу — ноги протянешь. Труд сделал из обезьяны человека! — философствовал он, прижимая ладонью одной руки стакан к столу, а другой отгоняя мою руку, как назойливую муху.
— Что же ты так, Аркаша, милый друг, напился-то, а? Теперь вот голова болит…
— Слушай, Володь, не  томи… Дай похмелиться. Ну, дай мне бутылку в долг. Найду я деньги, принесу, отдам… Куда я денусь? Все равно до Питера ехать, не выскочу же я из вагона…
— А кто тебя знает.
Как мне хотелось дать в это смеющееся усатое рыло, развернуться и уйти. Но… Вот она, в стакане, родная…рядом…близко…
— Ну, хочешь, я тебе часы  в залог…
— Да на что мне твоя штамповка. Золото есть? Кольцо, цепочка…
— Нет… Ну, паспорт  возьми.
— … А у тебя шапка какая?
— Нормальная. Норковая шапка. Шапка как шапка… Красивая, новая совсем…
— Норковая, говоришь? Ну-ка, похмелись.
Он поднял со стола колпак ладонищи, и я мгновенно опрокинул четверть стакана вовнутрь. Володя тут же  наполнил  его вновь, уже вовсе неэкономно, и, жеманно отставив палец, выцедил под усы. Затем вновь налил… чуть-чуть. Мне, значит.
— Ты закусывай, закусывай. На столе  в блюдце лежало несколько кружочков нарезанного соленого огурца, в открытой консервной банке что-то плавало в томате под уже засохшей корочкой, и при покачивании поезда казалось, что это что-то шевелится. Завершала «натюрморт» ощипанная полбуханка черняшки.
Я махнул рукой: «Ничего, мол. После первой не закусываем». Тем более вторая уже налита.
— …Так, говоришь, Аркашей зовут? В командировку, говоришь, в Питер, по работе... Да...  Дела! Работа — это хорошо…, — вновь завел он, отмахиваясь о моей руки...
Бутылка скоро кончилась, а я так и не понял — то ли пил, то ли нет. Проводник Володя глянул на часы.
— Ну, иди, иди. Тащи уж свою шапку… или деньги… если найдешь, — он как-то нехорошо  усмехнулся (или показалось?  черт его знает, под усищами не разберешь).
— У меня станция. Иди давай, — и, уже вдогонку, — жду тебя… С нетерпением.
«Вот мироед! Жлоб! Вымогатель! это что же получается? Он мне — три глотка, а я ему — шапку?! Норковую! Новую почти?.. Да еще и издевался надо мной… Сволочь! Вкруг пальца меня? Фигушки!»
— Не-а, Володя. Спасибо за опохмелку, за угощеньице, так сказать, но я чего-то больше не хочу. Пойду я спать.
— Как это? А за бутылку? Бутылку-то выпили…
— Вот я и говорю, спасибо за угощеньице.
— А ну, стой! — схватил он меня за шиворот, — я тебе сейчас покажу угощеньице, я тебя так угощу! Да я тебя!.. Да я сейчас!.. Наряд милиции вызову! Ты пьяный, заберут моментом!
— Сам пьяный! Вместе заберут!
— А ты бузил в  вагоне! У меня свидетели есть!
— А  ты водку продавал!
— Да ты!.. Да я!..
— И вообще. Ты меня пьяного посадил? Посадил! Инструкцию нарушил? Нарушил!  У меня свидетели есть? Сам знаешь, друзья провожали. А раз посадил — вези, не нарывайся на неприятности, Володя… В-то ведь работы лишишься. А в наше тяжкое время без работы плохо, друг мой, сразу — ноги протянешь. Так-то! Убери руки!
Он отпустил меня. Я встряхнулся, оправился, и похлопал собутыльника по плечу, товарищески напутствовал:
— Иди, Володя, трудись, скоро станция. Труд сделал обезьяну человеком… может и из тебя еще что-нибудь путное получится.
— Ну, ты, Аркаша,  и нахал, — укоризненно заныл он,  — я тебя пожалел, опохмелил…  а ты!.. Ни  стыда у тебя, ни совести! Что ж ты так-то? Бабка,  вон, говорит — денег у тебя не меряно, а ты жмешься…
«Знает что-то о деньгах! Убей меня, знает, гад! Ишь, улыбается как… или не улыбается? Черт его знает, рожа непонятная! Нет, нельзя с ним ругаться! Надо как-то помягче».
— Искать деньги надо. Не помню куда дел. Найду — бутылка с меня.
— Вот это дело! — проводник Володя разгорелся, засиял..., но я его притушил.
— Только наливать в следующий раз буду я.
«Нет, не знает он ничего. Бабку пытать надо».

***
Хотелось мне победоносного возвращения в купе. Триумфа хотелось… Но в последний момент я благоразумно сдержался, спокойно вынес подозрительно-презрительный взгляд попутчицы и настороженно-изучающий — попутчика, и в глубоком молчании вознесся на свою полку. Решил молчать. Сами заговорят. Не утерпят. Но они молчали. Не то, чтобы молчали — переговаривались между собой о том, о сем. Словно меня тут и нет вовсе. Это что ж такое?! Бойкот мне объявить решили? Всеобщее презрение?!
Я перегнулся вниз.
— Похмелился? Что уставился? Врезать? – многообещающе поинтересовалась бабуля.
— Нет, спасибо. Достаточно. Вы лучше ему врежьте от души, чтоб по проводникам не бегал, не стучал, а то — ишь!... — я угрюмо глянул на мужичка, и тот с готовностью подобрался в стартовую позицию.
— Во! Опять намылился, гляньте, гляньте…
— Оставь его в покое. У него зубы болят, а он с тобой вчера весь вечер возился. Закинь голову на место и больше не высовывайся, а то ведь снова врежу, если русского языка не понимаешь.
— Вы меня неправильно поняли. Мы вот едем, едем… В одном купе. Общаемся, так сказать, — я потрогал уши, — а до сих пор не знакомы. Вас как зовут?
— Зоя Ивановна. Зови просто тетя Зоя, я так привыкла. А его, — она кивнула на мужика, — Василий, а тебя — Аркаша… Чебурашка, ты вчера сто раз уже знакомился. Все! Уберись к себе и не выкуркивай!
Я вытянулся на своем месте, бессмысленно уставившись в нависающую третью полку, изучая царапины и надписи на ней. «Дудух-тух-тух», — стучали колеса, но уже не в голове, а снаружи, и хотя горели уши, а денег по-прежнему не было, но три глотка водки «на старые дрожжи» сделали свое дело. Нутро уже не пекло, по телу разливалась благодатная вялость, и мир уже не казался таким серым и враждебным, а люди вокруг — злыми и корыстолюбивыми. И я уснул…
Не знаю, сколько я проспал. Очевидно, недолго, исходя из выпитого, потому что проснулся от стука колес, вновь переместившегося внутрь головы, разбудившего и совесть, и угомонившийся, казалось бы, внутренний голос.
«Все же сволочь, ох и сволочь ты! — нашептывал он мне, — Люди о тебе заботились, возились с тобой, пьяным, спать укладывали, даже раздевали, поди и постель стелили, а ты… Концерты тут устраиваешь! У мужика зубы болят — а в тебе ни жалости, ни сочувствия, довел его до ручки! Эх, ты-и…»
Нет, это невыносимо!
— Зоя Ивановна! Тетя Зоя, и Вы… Василий… простите меня ради Бога! Я серьезно, от всего сердца! Хотите, я на колени встану? Мне стыдно, стыдно… Простите!
Я приподнялся на локте, собираясь опуститься вниз, чтобы по-настоящему извиниться, да и курить уже хотелось, и пить, и все остальное — аж невмочь. Но, стоило мне лишь чуть высунуться за пределы своего места, как не к добру добродушный голос снизу посоветовал:
— Сиди на месте. Не высовывайся.
— Да я…
— Никто на тебя не сердится. Все оплачено.
— Как?!
— Забыл, что ли? Ты вчера меня за бельем послал, попросил постель застелить. Дал сто рублей, сдачу сказал оставить себе — за беспокойство. Это, сказал, чтобы я на тебя не сердилась. Вот я и не сержусь.
Болезного Василия явно заинтересовали последние слова тети Зои, даже страдальческая гримаса слегка разгладилась и глаза заблестели по-живому.
— Че-че? А я? Я тоже помогал!
Вот так Вася! Когда надо он довольно разговорчив. Сидит тут, Ваньку валяет, сострадание вызывает! Нет, правильно я его погонял! Гад он, сволочь, изувер! И она, тетя Зоя, «доброта наизнанку» — не лучше!
Они вдохновенно переругивались, деля деньги, которые должны были быть моими, но я их уже не слышал, погрузившись в размышления о подлой сути человеческой.
«Неужто я похож на миллионера? Сволочи жестокосердные! Лежит человек голодный, всеми брошенный, непохмеленный… А они, махинаторы, обманом выудившие у него деньги, еще и издеваются. Делят противозаконную добычу на глазах у своей жертвы! Нет, ну это просто «Мавроди и компания!» Вымогатели! Садисты!»
«Молчать!» — хотел заорать я, но пересохшее горло издало тоненький писк, который они не расслышали. Я слез с полки и вышел из купе, даже не замеченный ими…
Как мало человеку надо, по большому счету. Погасив пылающее пеклом нутро водой, и освободив его, затем, вновь наполнив, я ожил, вышел в тамбур — покурить. Ситуация показалась мне не такой уж безнадежной.
«Надо спокойно поговорить с ними. Должны же понять. Не знаю, что они вчера делали со мной, но стольник — за постель и подзатыльники — это, пожалуй, многовато. Хотя…  Если деньги у нее — хоть успокоила бы, дала бы знать, что все нормально. Я бы и выпрашивать не стал… ну, разве что на бутылку… Нет, пойду, поговорю…»
Вмяв окурок в жестяную банку на двери, я вышел из тамбура, собираясь напоследок зайти в туалет. Впрочем, мне туда совсем не хотелось, но горький жизненный опыт, приобретенный за несколько последних, прожитых в этом вагоне часов, подсказывал — делать все возможное впрок, мало ли, что может еще случиться.
Дверь туалета была распахнута. Мой сосед по купе — зубострадалец Вася, наклонившись над раковиной умывальника, постанывая, полоскал рот. Не испытывая к нему особой жалости, равно как и морального удовлетворения от его мучений, я все же с интересом наблюдал за ним. Наконец, он поднял свою перекошенную страдальческую физиономию и уставился на меня.
«Да, довела мужика зубная боль» — невольно проникся я неуместным сочувствием, и, вовсе не желая жалеть его, скорее по причине своей похмельной совестливости, поинтересовался.
— Больно?
Василий замычал в ответ, утвердительно кивая.
— Это от болтовни!.. И от жадности.
И тут я понял! Надо как-то успокоить его зубную боль, чтобы смог более-менее нормально говорить, и выспросить — что же было вчера. Ведь он все видел! Не мог не видеть!
— Выйдем-ка, Василий, в тамбур, покурим!
Его попытку улизнуть от меня я вовремя пресек, заслонив грудью дверь в вагон. Он даже почти не сопротивлялся, когда я, обхватив его нервно бьющееся тело, ввалился в прокуренный тамбур. Там, кроме нас, никого больше не было.
— Ну что, поговорим? А, Вася?.. Да ты глазами-то не бегай, не бегай. Бить не буду.
Зубострадалец вжался в угол и стрелял глазами, соображая, как бы улизнуть, и если бы я хоть на мгновение утратил бдительность, то он, несомненно, совершил бы еще одно героическое бегство  от меня. Но я ему такой возможности не предоставил, уперевшись руками в стенки тамбура и широко расставив ноги, недвусмысленно демонстрируя свою решимость прекращения нашего разговора только через мой или его труп.
— Ну что, поделилась с тобой твоя соучастница?
Василий отрицательно покачал головой, поморщился, и, положив на ладошку свою небритую щеку, стал укачивать ноющий зуб в непутевой лысеющей голове.
— Закуривай, —  я протянул ему раскрытую пачку, — может легче станет. Ты дым попробуй через больной зуб выпускать, помогает иногда.
 — Не курю, — неблагодарно процедил он сквозь зубы.
«Брезгует, гад!.. А может, и впрямь не курит?»
— А ты попробуй все же. Вреда большого не будет, а облегчение может и наступит. Ну?!
Он с опаской, но, преданно глядя на меня, начал перебирать и без того измятые сигареты, словно хотел среди них, абсолютно равновеликих, отыскать какую-нибудь поменьше, побезвреднее.
— Хорош ковыряться, закуривай, — подбодрил я его, легонько, по-дружески пихнув кулаком под ребра.
Василий, порезвев, трясущимися пальцами извлек сигарету из пачки, сунул ее в рот, обреченно и доверчиво поглядывая на меня. Я чиркнул спичкой…
Оказалось, что он и вправду совсем некурящий. После первой затяжки пришлось тащить его в туалет, откачивать. Но ученик он был способный. Третью сигарету курил уже почти ровненько, лишь изредка заходясь в кашле. Я вспомнил, с каким отвращением выкуривал свои первые в жизни сигареты, и чистосердечно посочувствовал ему.
— А теперь вдохни дым поглубже, задержи его в себе и скажи: «Пошла бабка в лес, нарубила дров, затопила печь, дым с трубы валит». А потом выдыхай, чтобы дым действительно валил, как из трубы. Так напутствовал я его, вспоминая свою беспокойную юность.
Вася старательно набирал в себя дым, задыхался, кашлял, кряхтел, по щекам его текли слезы, а дым куда-то исчезал безвозвратно. Он просто  заглатывал его. В общем, видно было, что ему становилось легче. Его благодарный взгляд красноречиво говорил мне об этом.
— Ну, как зуб? Не отпустил? — зубострадалец похлопал красными глазами, пожал плечами, и со всей искренностью заверил меня:
— Вроде бы чуть полегче.
Но я ему не поверил. Мне с ним как следует поговорить надо. К тому же, как раз в этот момент я вспомнил еще одно средство от зубной боли — пепел сигареты. Надо натрясти пепла и приложить к больному зубу, а лучше — затолкать  его прямо в дупло. Я опорожнил коробок спичек в карман, и некоторое время мы сосредоточенно  курили, тщательно собирая пепел. К несчастью, когда Вася стал засыпать пепел в рот, стараясь попасть на зуб, поезд качнуло. Пришлось дать ему еще сигарету, и начать все сначала.
И вновь — безрезультатно. Тогда я разумно решил, что легче будет мне курить, и стряхивать пепел прямо ему в раскрытый рот — точно на больной зуб. Дважды я стряхивал удачно, но на третий раз поезд вновь качнуло на повороте. Сигарета зашипела, запахло чем-то паленым, и Вася энергичным ревом заглушил гудок встречного поезда, громыхавшего за окном.
Оказалось, что я нечаянно потушил сигарету о его язык, а так как курил я старательно и торопливо — уголек на конце сигареты был довольно солидным. Так что ожог получился весьма чувствительным. В Василии проснулись какие-то резервные силы, и он так ретиво отбивался и вырывался из моих объятий, что я с трудом доволок его до купе.
Обожженный у самого корня, его язык почему-то высунулся изо рта, а во время нашего перехода из тамбура в купе Вася умудрился, обороняясь, еще и пару раз сам себя за него укусить. Видок у него, надо сказать, был весьма плачевным, что давало мне реальные шансы, использовав Васю, получить назад если не всю сумму ужуленных у меня денег, то хоть какую-то их часть. Таким образом, Василий превратился в мой моральный капитал, который я намеревался обменять на капитал материальный, находящийся, как я подразумевал, в весьма интимном тети Зоином месте. Эту сделку я должен был провернуть в свою пользу. Другого такого шанса могло и не представиться.

***

— Что это с ним? — испуганно спросила моя добродушная соседка-мошенница, сострадальчески глядя на Василия. Памятуя, что лучшее средство защиты — нападение, я ринулся в атаку:
— Что, что… Довела мужика?! Смотри вот, смотри теперь на свою работу! Что, нравится? И за что? Что он тебе плохого сделал?
Васин язык опухал и темнел, представляя собой воистину жуткое зрелище. Он пытался, помогая пальцами, запихать язык обратно в рот, и это у него несколько раз получалось, но ненадолго. Лицо его при этом принимало выражение циркового клоуна, у которого изо рта вылазят теннисные шарики, и язык так же, как клоунские шарики, вываливался и вываливался вновь, становясь с каждым разом все больше и страшнее.
— Да причем здесь я-то? Я его, что ли за язык кусала? — неуверенно оборонялась тетя Зоя.
— Ты — не ты, — какая разница! — закреплял я завоеванные у противника позиции, — Просто так человек собственный язык жевать не будет!  Ты, бабка, смотри, он очухается — еще на тебя в суд подаст, за моральный ущерб и доведение до членовредительства. А я свидетелем пойду. Мало не покажется!
Вася размахивал руками и что-то мычал, то указывая на меня, то на свой язык… Поддержать, наверное, хотел.
— Не бойся, друг! — с пафосом обратился я к нему, кося глазом на соседку по купе, — Я тебя в обиду не дам!
И — опять тете Зое:
— Ну, чего сидишь? Делай же что-нибудь! Ранение продезинфицировать надо, а то заражение крови случиться может! Есть у тебя что-нибудь… Микробов убить.
Бабка  зашарила по сумкам, залезла куда-то вглубь одной из них и извлекла на свет красивую голубую коробочку.
— Вот. Духи. Может, сгодятся? Я лечиться еду, на операцию, в Питер. Желудком страдаю. А это — на всякий случай, врачу купила. Подарок. Подруга посоветовала.
Я распечатал коробку. Флакончик маленький-маленький, с распылителем… Прыснул себе в рот. Раз, другой, третий… Вкус — горьковато-кисловатый, но язык не щиплет. Значит — спирту мало… Жаль! Но — может, хоть Васе поможет.
— Духи-то дорогие, наверное?
Дорогие. Что ж дешевку в подарок везти…
— Ты, теть Зой, не бойся. Сейчас я ему язык спрысну, а потом мы флакончик обратно упакуем — никто не догадается.
Я завалил болезного на его место, прижал его руки к телу, обхватил ногами, оттянул нижнюю челюсть, полностью освободив язык изо рта, и принялся поливать его.
— Стой, стой! — замахала руками тетя Зоя, — а может, ему можно и чем-нибудь другим язык обработать?
Н-ну, не знаю… Чем еще обработаешь?
— Водкой, к примеру, можно ведь?
— Отчего ж нельзя? Очень даже можно!.. Даже — нужно! — приободрился я, — Духи-то, хоть и дорогие, а толку с них мало. Тут спирт нужен… Или водка — на худой конец (я многозначительно посмотрел на попутчицу), как Вы только что заметили.
Тетя Зоя выхватила у меня из рук пузырек, аккуратно возвратила в коробочку, отвернулась, и, пошарив за пазухой, извлекла червонец.
— На, вымогатель.
— Червонца маловато будет. Тетя Зоя, не хотелось бы ввергать Вас в расходы. Вы мне верните мои деньги, я ведь Вам их оставил на сохранение, я помню…
— Если помнишь — возьми, куда положил, а у меня их нет. Ты еще себе записку писал.
— Да нет там ничего, в записке той!
— Ну, на нет — и суда нет.
— Вы ведь видели, куда я их положил?
— Видала.
— Ну, так скажите.
— Ни за что! Сам просил до Питера молчать!
Василий нетерпеливо заерзал подо мной.
— Зоя Ивановна, некогда! Человека спасать надо! Бутылка у проводника тридцатку стоит, сами слышали. Добавьте пару червонцев,  я верну, честное слово! Ну, никак нам десяткой не обойтись. Правда, Вася?
Вася взмахнул рукой, явно намереваясь врезать мне, но я решил, что мне оплеух на сегодня вполне достаточно, и перехватил его руку, привлекая к себе, одновременно другой рукой поглаживая его многострадальную голову, пытаясь успокоить.
— Тише, тише, друг мой. Сейчас мы тебя подлечим. Все хорошо будет, — и настойчиво пошевелив пальцами, я показал ей, что действие требует развития.
— У! Аркаша-алкаша! На, подавись, — она извлекла (оттуда же) еще пару десяток и, не глядя, бросила на стол, — Все! Больше не проси. Бутылки не только на язык, а на всего этого Васю должно хватить.

***

У проводника Володи я водку покупать не стал. Принципиально! Нечего! Он издеваться надо мной будет, стращать меня, а я ему выручку делать?! Нетушки! Нако-ся, выкуси! Я дождался станции и сбегал в магазин. Взял большую и маленькую водки, еще и на сигареты осталось. Свои-то я с Васей почти все выкурил.
Правда, на выходе проводник все же приостановил меня:
— Ты куда?
— В магазин, за водкой! — нагло заявил я.
— А-а…Что, нашел деньги?
— Почти, — бросил я ему через плечо, отыскивая, у кого бы спросить, где магазин.
Возвращаясь, издалека заметил мощную фигуру Володи у входа в вагон, громоздкую и неказистую, как каменная баба острова Пасхи (по телевизору видал, в «Клубе кинопутешествий»). Мороз пощипывал уши, но проводник непоколебимо стоил на посту, как доперестроечный часовой у Мавзолея, явно дожидаясь меня. Ни сумки, ни пакета я с собой не брал. Глянув на бутылки в своих руках, я вдруг встречаться с Володей не захотел, и бочком-бочком, за пассажирами, проскользнул в состав на два вагона дальше, краем глаза бросив удовлетворенный взгляд на его тупую бдящую физиономию. Проходя по вагонам, я все же засунул маленькую в рукав — на всякий случай.
Когда я вошел в купе, поезд тронулся и плавно набирал ход. Тетя Зоя уже разложила на столе закуску — огурчики, помидорчики, пару яичек… Доставала еще что-то…
— Э, соседка! Ты что это, пьянствовать собралась? Ну-ка, убирай свою закусь, нам медицинскую процедуру осуществить надо. Дезинфекцию. А ты разложилась, будто праздник какой!... Эх-ма!... Кому горе-страдание, а кому — веселье, — закончил я свою тираду, дохрумкивая бабкин огурец и укоризненно поглядывая на нее.
Она уже потянулась было убирать со стола. Но тут…!
Слава Богу, не поставил бутылку на стол! Вагон дернулся, задрожал, внизу под нами засвистело, завизжало… От резкого толчка все, что было на столе, оказалось у Васи на коленях, а я оказался на коленях у тети Зои (ничего, мягко). Поезд встал.
— Ух ты! Что это? — хором спросили мы друг у друга.
Несколько мгновений в вагоне стояла мертвая тишина, но затем он, как по команде, разразился криками, проклятьями и ругательствами. Где-то заплакал ребенок. Я встал с теть Зоиных мягких, как диван, коленок, сунул ей бутылку:
— Спрячь пока подальше, пойду, узнаю, в чем дело.
Вася, в очередной раз прикусивший язык, посмотрел мне вслед … никак. Слов нет, чтобы описать его взгляд. Я ободряюще подмигнул:
— Ничего, Васек, сейчас вернусь — и тобой вплотную займусь! Не скучай — но он не повеселел ничуть, почему-то.
В проходе была толчея. Все куда-то рвались, пытаясь выяснить, что случилось. Кто-то одевал детей, собираясь эвакуироваться, кто-то пытался открыть окно… Я с трудом пробрался к купе проводника.
У купе, спиной ко мне стоял Володя и что-то объяснял строгому мужику в железнодорожной форме. «Видать, начальник его, бригадир поезда, наверное».
— …Пассажир у меня отстал, командировочный, понимаете ли… Поезд уже тронулся — а его нет. Тут я глядь в окно, показалось — он бежит, вижу — не догнать, ну, я стоп-кран и дернул.
— Ну, и где же он, командировочный твой? — брови начальника сдвинулись к переносице, зажали ее, образуя глубокие складки.
Володя уже двинул плечами, чтобы развести руки в стороны, но тут я, поняв, что весь сыр-бор из-за меня, подал голос:
— Тут, я, тут! Успел, сел, спасибо большое!
Начальник отодвинул двумя руками Володю в сторону, смерил меня два раза с ног до головы — и обратно, и, цыкнув, проворчал:
— Ладно, поехали. По прибытии разберемся. Стоп-кран опломбируй.
— Товарищ… господин… гражданин начальник, не ругайте его! — вступился я за Володю, — это из-за меня. Мне телеграмму подать надо было…
— Значит, будешь штраф платить.
— А… я… у меня — это… деньги потерял…
— Да ну вас к черту! Ехать надо, из графика выбьемся. А с тобой, — он в упор глянул на Володю, — по прибытии разберусь…
Бригадир, хлопнув дверью, вышел из вагона. Володя повернулся ко мне и мгновенно засопел. Я понял — надо говорить, чтобы разрядить обстановку, а то хуже будет.
— Володь, ты чего… ты зачем… зачем стоп-кран дернул? За меня волновался, да?
Сопение поутихло. Он задумался, набычился, и, наконец, выдал:
— Очень надо! Кто ты мне? Кум? сват? брат?.. Я за себя-то не больно переживаю… Что мне ты…
— Но ведь стоп-кран дернул…
— Ну, дернул и дернул. Сколько езжу, а стоп-кран еще ни разу дергать не приходилось. Стоял, смотрел на него, да и думаю: «Вот сейчас возьму — и дерну». И дернул!
Он раскрыл дверь в купе, собираясь удалиться.
— Володь… Ты, того… Ты вали все на меня.
— На тебя и свалю. Ясное дело, на кого же еще…
— Ничего тебе не будет?
Он пожал плечами, и, ввалившись в купе, заперся.
—  Володя! Володь… открой. Ну, открой, скажу чего…
Он не отзывался. Тогда я пошел на крайнюю меру.
— Давай, выпьем!
Дверь слегка приоткрылась.
— А деньги есть?
— Денег нет.
— Я бы сейчас выпил, конечно, но мне больше нельзя. Я и так две бутылки должен. Водка-то не моя, под реализацию брал…
Я ловко выхватил из рукава заначенную чекушку и продемонстрировал в приоткрытую щель. Дверь распахнулась.
— Заходи.
Володя потянулся было к чекушке, но я, театрально копируя его жест, отвел алчущую конечность в сторону, думал развеселить его, но получилось совсем наоборот. Он скукожился, сжался, поник. Казалось, вот-вот заплачет… Глубоко вздохнул и, не глядя, пододвинул стакан.
— Ну, наливай сам.
Я сдернул пробку и набухал ему почти до краев. Чокнулся бутылкой о стакан.
— Твое здоровье!
И — допил глоток из чекушки. Володя глянул на стакан, потом, удивленно — на меня.
— Да ты что? Давай пополам, что ли…
— Нет-нет, пей! Пей, Володя! А я пойду, мне надо.
— … Аркаш… ты меня… за шапку-то… и вообще…
— А!.. Не вспоминай, забыто!..
«До чего же интересны люди, соотечественники мои! В течение одного дня ты можешь быть и обманут, и обласкан, и предан, и спасен — и все одним человеком. Смотришь на них — и не знаешь, от кого чего ждать. Тут любой физиономист свихнется. Улыбается человек добродушнейшим образом — и в ухо, и в ухо тебе, а другой — угрюмый, мрачный — ну, форменный бандит, убийца — ан нет! копни поглубже — сама доброта… Да я и сам в себе толком разобраться не могу — хороший я или плохой? Натворю дел по пьянке, а потом — каюсь, мучаюсь. И пойми, когда я настоящий. Вот если б вовсе не пить… Ну нет! Скучновато жить будет. Кто ж по трезвости так чудить станет, народ смешить? С чего же еще человек утром, глядя в зеркало, сам себя бояться будет?
Главное — не увлекаться, останавливаться вовремя. Эх, еще бы знать это время… Чтобы глянул на часы — и все ясно, пора завязывать… Или меру какую отмерить: от сих — до сих. И больше — ни-ни… На меня отмеришь, пожалуй. Одна мера — деньги. Пей, гуляй, пока не кончатся. А потом — за голову схватишься — и вновь за работу, света белого не видя… До следующих денег. Потому, видать, и разбогатеть — никак не получается, сколько ни работай».

***

— Ну, что там? — встретила меня Зоя Ивановна встревоженным вопросом.
— Да. Ерунда. Жена мужику, на станции, похмелиться не дала. А у него голова болит — аж раскалывается.  Ну, он, чем так мучиться — раз, и под поезд. Она, жена-то его, естественно — в слезы: «Милый, дорогой, голубчик ты мой, на кого ж ты меня…» — и так далее…
— Врешь, поди… — тетя Зоя недоверчиво улыбнулась.
— Очень надо! Сам только что видал, понесли его на носилках: голова — отдельно, все остальное — тоже отдельно. А жена следом — убивается. Но что уж теперь убиваться — поздно. Загублена молодая жизнь в самом расцвете! И из-за чего? Из-за чего, я спрашиваю?.. Скажете от водки? Нет, говорю вам я, не от водки! От непонимания людского! От нелюбви! От жадности! Так что доставай, тетя Зоя, бутылку, медикамент, то есть. Прояви человеколюбие к ближнему! Поможем нашему соседу по купе и попутчику Васе!
Василий глядел на меня безразличными глазами. Казалось, что его уже ничего не волновало — ни чья-то отрезанная голова, ни то, что с ним будут делать. Он лишь зачем-то загибал пальцы на руках и губами пошевеливал вывалившийся синий член тела, когда-то бывший языком. Может, сказать чего хотел?... Наверное, прикидывал, сколько ему еще с нами, со мной, точнее, ехать осталось. Пальцев на его руках загибалось много, и это его как будто не очень радовало. Он тряс головою и жевал язык еще энергичнее:
— Бла… блу… гла… — ничего не понять. Радовался, наверное, что я его сейчас лечить буду, а может, просто соскучился по мне, ходил-то я довольно долго.
Тетя Зоя достала бутылку и пластмассовые стаканчики, сложенные один в один. Отсчитала два. Поставила на стол, зачем еще один зачем-то поставила…
Я открыл бутылку, налил в два стаканчика. К столику потянулись две руки. Одна стопка оказалась в Васиной, другая — в теть Зоиной. Я ей улыбнулся одобрительно, говорить ничего не стал. Подумал только: «Ладно-ладно, бегемот всероссийский, носорог нечерноземья… Посмотрим, чья возьмет.  Не до тебя пока, человека вылечить надо». Пришлось налить и третий стаканчик — себе.
— Упокой, Господи, душу раба твоего… а как звали его, поездом-то задавленного?
— Не знаю, не успел познакомиться.
«Во-во! Мертвых-то все жалеют. Их жалеть легче, им уже ничего не надо, у них уже ничего не болит. А ты меня живого, живого пожалей! Живому-то оно нужнее, поди… Так нет, мертвяк дороже! Да и какой мертвяк — так, фантазия одна… А она — чуть не в слезы. Вот бы меня так пожалели, поплакали бы… Нет, помру! Я точно помру!...когда-нибудь… потом».
Когда и как выпила тетя Зоя, я не заметил, просто услышал, как хрустит на ее крепких зубах огурец, и глянул в ее стаканчик. Пусто! Вот прорва! Желудок у нее больной! Да ее желудку, поди и гвозди нипочем! Да что гвозди! Такая кувалду сгрызет, серной кислотой запьет — и не охнет! Желудок у нее…
Глянул в свой стаканчик — тоже пусто. Пролить не мог, если б пролил — он бы на боку лежал. Видимо, выпил вместе с тетей Зоей. Вот ведь как проскочила! Даже не заметил.
Вася все колдовал со своей дозой. Язык никак не давал опрокинуть водку вовнутрь, и он то пытался приподнять в носу верхнюю губу, то оттягивал пальцем уголок рта. Но щелочка в обоих случаях была слишком мала, и он, боясь расплескать, не решался опорожнить стаканчик.
— Чего мучаешься? Давай, помогу.
Я осторожно взял из его нервной трясущейся руки стаканчик, и уверенно, одним глотком, осушил.
— Видал, как надо? А ты… Эх, что с тобой делать! Тебе ведь не пить надо, а язык дезинфицировать. Тетя Зоя, у тебя блюдце есть?
Зоя Ивановна вновь пошарила в сумках и достала блюдце. Это только кажется, что в блюдце мало жидкости влазит, попробуйте померить — ого-го!
Вася сразу начал пытаться лакать из блюдца, но получалось у него неважно.
— Ты не лакай! Ты главное — язык замачивай, чтобы микробов убить! — сказал я ему вместо тоста. Надо же чего-нибудь говорить за столом, не так ведь просто пить. Что мы, алкоголики какие, что ли?
Я хотел налить нам с тетей Зоей еще по одной, но тут Вася пододвинул мне блюдце … пустое. Я внимательно оглядел стол. Может, пролил? Нет, сухо. Ишь ты!.. приноровился! А может, это  язык так водку впитывает? Что ж, налил ему… Так бутылку и допили.
Вася раскраснелся, повеселел. На вид — вроде как совсем здоровый мужик стал, только язык болтается… Ну, болтается и болтается, хоть бы и вовсе отвалился. Сказано же — «язык мой — враг мой». Стало бы у Васи на одного врага меньше. Вася даже пытался заговорить со мной, но я так ничего и не смог понять, сколько ни вслушивался. «Бла-гла-дла…»
— Вася, — говорю ему, — давай так, я буду говорить за тебя, а ты кивай, или головой мотай, — «да», мол, или «нет». Так и разговорились.
— Вася, — говорю, — ты, наверное, хочешь сказать, что как увидел меня, — сразу понял, что я человек хороший, да?
Вася кивает. Согласен, значит.
— По глазам сразу видно, да?
Вася кивает утвердительно. «Да», значит.
Удивительно приятная беседа получилась. А то некоторые нажрутся, орут, друг друга не слышат, и все доказывают что-то. А с Васей беседовать — милое дело! Тихо так, культурно, я бы даже сказал — интеллигентно. Никогда до этого так содержательно не беседовал, и вряд ли еще когда придется…
— Аркаша! — позвала тетя Зоя, укоризненно глядя на нас, — что вы все между собой, со мной бы поговорили. Да и… как-то… ни то, ни се… Сбегай, что ли, еще за одной.
Она вновь  запустила руку в заветное место, и я побежал. Но не к Володе, к чему расстраивать человека. Сбегал в другой вагон, благо, теперь в каждом торгуют.
Добавили, и еще добавили… Тетя Зоя запела скоромные частушки, а я даже начал понимать кое-что из того, что говорил Вася. Он приглашал меня в гости. Надо было сойти на станции…, а дальше — на автобусе.
А насчет командировки —  это, он мне сказал, — ничего страшного. Командировку можно и перенести, потому что у Васи все высокое начальство в нашей системе, где я работаю, — родня и знакомые. Вот только доедем до его деревни, а там выспимся, доедем с соседом на мотоцикле до сельсовета и позвоним в Питер, а то и прямо в Москву позвоним.
И вообще Вася сказал, что может меня сразу в министерство устроить. Советником министра. Там, у министра, этих советников — хоть пруд пруди. Никто их количества не знает, даже сам министр. И они тоже друг друга не знают. Конспирация.
А еще Вася признался, что он — секретный космонавт, и у него из подпола есть прямой подземный лаз в шахту, где стоит его персональная ракета. Василий сказал, что я способный, и он меня быстро научит на ней летать. По приезду к нему в деревню Хвосты  он зачислит меня к себе вторым пилотом… Тетю Зою мы тоже возьмем. Она сильная, выносливая… Поваром полетит! Она согласилась.
«Дудух-тух-тух», — стучат колеса.
Завтра вылетаем.