суббота, 9 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Как я был крестьянином

в России и Норвегии

Я много раз принимался за заметки о Норвегии, где я работал в крестьянских хозяйствах летом-осенью 1992 года. Но постоянно не хватало времени. Я откладывал незавершённую работу, а, возвращаясь к ней, обнаруживал, что по мере изменения ситуации у нас в России, на Кольском полуострове, изменялось и мое отношение к прошлым событиям. Многое, описанное мною год назад, виделось по-иному.

Но теперь, когда моя крестьянская деятельность практически завершилась, а дни сельского хозяйства области, на мой взгляд, сочтены, хотелось бы подвести кое-какие итоги.
Горько и больно мне перечитывать свои записи о Норвегии. Я уезжал туда из странной страны. Страны без флага, без гимна... Страны запутанных законов и безвластия. Но это была ещё страна надежд. Ещё была какая-то вера в перемены к лучшему.
«Лицом к лицу лица не увидать», — сказал поэт.

И действительно, из Норвегии многое виделось по-иному. Что-то незаметное становилось заметнее, незначительное — казалось главным, и наоборот.

Мы познаём мир в сравнении, сопоставлении неизвестного нам с чем-то привычным и знакомым. Но это не сравнение-противопоставление, а именно сравнение-восприятие. Глупо противопоставлять свою Родину чьей-то. Для каждого человека Родина, как и мать, — самая любимая, самая желанная. Даже если бедная и несчастная — все равно самая, самая, самая... И потому, о какой бы стране ни писал русский человек, он всё равно напишет о России.
Теперь я перечитываю эти записки о Норвегии как летопись умирающих надежд на возрождение крестьянства, на развитие сельского хозяйства области и России в целом.

Я стою у разваленной, похожей на полуобглоданный скелет, фермы. Тоскливо скулят на столбах провисшие провода недопроведённого электричества. Там, на ферме, в стойле — моя любимая корова. Последняя. Мёртвая.
На цепи — голодная собака.
Ветер... Пустота... Мне страшно.
Почему так? Почему так все получилось?
Я ли всему виной? Или жизнь такая?
Я виноват. Я! Но не могу ничего исправить. А начать сначала — сил нет! Господи! Господи! Я не верю в себя! И в тебе усомнился...

Страшно сегодня смотреть на брошенные фермерские хозяйства, пустые свинокомплексы и коровники, по которым гуляет ветер, осиротевшие клетушки и сарайчики подсобных хозяйств частников, разбросанную, разваленную, никому не нужную сельхозтехнику.
Страшно оттого, что на селе купить молока для ребенка — проблема, что утром полсела едет в город на работу или на поиски ее.
Жутко оттого, что садик, где не хватало мест для детворы, — на грани закрытия. Женщины не работают, отправлять детей в садик нет смысла, да и денег на это нет.
Многие семьи нищенствуют. По дешёвке — лишь бы выжить — продается всё, что нажито многолетним трудом, — мебель, одежда, телевизоры, ковры. Старухи питаются отходами от переработки овощей, которые выбрасывают из магазина.
От безысходности и ужаса спиваются бывшие механизаторы, специалисты по ремонту и обслуживанию сельхозтехники, доярки, скотники.

Одумавшись, можно будет быстро купить новую технику, отремонтировать хозяйственные постройки, но кто там будет работать? Сколько времени потребуется, чтобы вырастить и обучить новое поколение, любящее и умеющее работать со скотиной и землей? И на какой земле оно будет работать?

Совхозные поля, которые трудом многих поколений, с огромными затратами народных средств разработаны, мелиорированы, расчищены от камней, сегодня отданы под дачи, разгорожены на участки, изрезаны подъездными путями, застроены домами. И уже не снесёшь эти дачи, не выгонишь людей с этой земли.

Материальный, экономический ущерб — налицо. Но кто и как оценит ущерб моральный? Во что выльется этот очередной удар по крестьянству, по сельскому труженику? Не станет ли этот удар последним?

Этот удар в самое сердце духовности русской, ибо произрастала она всегда от земли и на земле. Весь наш фольклор, поэзия народа неразрывно связаны с крестьянским бытом, крестьянским восприятием мира. Благородная сущность крестьянского труда воспета многими поэтами и писателями, и именно эти произведения наиболее любимы народом. Гибель крестьянства — это гибель нашей духовности, нашей внутренней природы, сути нашей. Духовность — не есть знание, её нельзя приобрести. Духовность, как душа, — дар Божий. Человек её создать не может, но может разрушить. Духовность — это общность душ, душа народа. Она — то, что выше любви и выше морали.
Можно любить убивать и считать допустимым насилие и грабёж и при этом казаться вполне культурным и цивилизованным человеком. Это и есть бездуховность.

Духовность сильней среды. Мне кажется, если взять ребенка из какого-нибудь племени кочевников, вывезти его в иную страну, дать образование, культуру, религию иного народа, то все равно изначальная духовность будет основополагающей в его жизни. Возможно, это будет выражаться в стремлении к перемене мест, в тяге к познанию истории, культуры и искусства того народа, которым он рожден. Он будет думать и чувствовать так, как думали и чувствовали его соплеменники сто, тысячу лет назад, хотя, конечно, он будет думать об ином и чувствовать иное. Но если эта способность в нём пропадет, значит, пропадёт и духовность. Останутся знания, привычки, манеры. Но этот человек будет пуст.

И вместе с тем духовность наднациональна и надрелигиозна. Человек, обладающий этим качеством, одинаково справедлив как к соплеменнику, единоверцу, так и к иноземцу, инакомыслящему.
Духовность — способность признать виновным соплеменника перед иноземцем, единоверца перед инакомыслящим, если соплеменник или единоверец виновен, а не защищать его. Духовность даёт нам способность верить, иметь убеждения. Чтобы верить, не обязательно знать. Так, многие люди, плохо зная Библию, верят в Бога, и их вера часто сильнее, чем вера человека, досконально изучившего Библию. Можно знать Библию, но не верить в Бога. Точно так же можно изучить русскую культуру, историю, быт, знать о народе, казалось бы, то, чего он сам не знает, но при этом не постигнуть духа народа. Уничтожение крестьянства на Руси — это убийство духа русского. Можно сохранить традиции, культуру, но без крестьянства на Руси она будет мёртвой, бездуховной, как церковь без прихода.

Мне часто снится Норвегия. И даже не Норвегия, а скорее то, что я видел в Норвегии, отображённое на Россию. Я вижу Россию такой, какой она могла бы быть, такой, какой она быть должна: сытой, благополучной, достойной. Я вижу Россию счастливой и иногда, проснувшись, в такое отчаяние впадаю, что, кажется, лучше было бы умереть в этом сне и не просыпаться...

Я стою у полуразваленной, похожей на огромный скелет фермы. Там, внутри, моя любимая корова. Последняя. Мёртвая. Я должен был ее зарезать. Но я не успел. Я не смог заставить себя — успеть. На цепи — голодная собака. Ветер... Пустота... Мне надо войти вовнутрь, но я не могу себя заставить.

Корову звали Звёздочка. И появилась она у меня тогда, когда корову у нас в области купить было почти невозможно. Может, распоряжение свыше было или другая какая причина, но крупный рогатый скот частникам совхозы не продавали. Поросят — пожалуйста, а тёлочку или бычка — никак нельзя, я уж не говорю о корове.

Я тогда выращивал по договору с совхозом бычков и сдавал их живым весом. С мясом была напряжёнка, его продавали по талонам, но нередко талоны отоваривать было нечем. Я смог убедить директора продать мне одного бычка. Ведь получалось, что я, производя в год несколько тонн говядины, есть её не могу.
Договорились, что, получая очередную партию молодняка, я возьму на одну голову больше, а потом заплачу по накладной, из расчета среднего веса головы в партии.
На ферме бригадирша подвела меня к клетке. Телята были двухнедельные, многие — доходные, лёгочники. Я хотел было выбрать себе здоровых, но бригадирша сказала:
— Либо забирай всю клетку, либо ничего не получишь.
Так-то. А работать мне нужно. Пришлось забирать всех. Да ещё и сухого молока не дали ни грамма. Пришлось варить отвары из овсянки. Полдня — варишь, полдня — выпариваешь с ведра. Даже рассмотреть телят как следует не успел.
И лишь на второй день обратил я внимание на то, что один бычок у меня как-то странно поносит. Пригляделся. Ба! Да это же тёлочка!

Тёлочка была черно-белая. На лбу — белая звёздочка, а сами пятна на теле располагались так, как будто на неё надето вечернее платье. Бывают такие платья, на одном плече держатся. В общем — королева королевой.
Звёздочкой я её назвал за ту звёздочку, что на лбу. Конечно, радости не было предела. И не верилось в счастье такое. С женой при детях даже не заикались о ней. Не дай Бог, разболтают на улице. Вдруг приедут, отнимут.

Уж как я ее лелеял! Дома пол-ящика сгущенки стояло. Дефицит по тому времени — невозможный. Всё ей споил. Красивая выросла телуха, ласковая. Как собачка за мной бегала. Я в деревню — она следом, я в лес — она за мной. Однажды пошел я на водопад. Звёздочка — за мной. Решил я на остров перейти. Водопад наш, на Колвице, разделяется надвое скалой-островом. Чтобы попасть на остров, надо выше по течению, перед водопадом, переходить вброд.
Течение там очень сильное. Занятие это довольно опасное. Не удержишься, поскользнешься, упадешь — покатишься вниз, в водопад, и — поминай как звали. Взял я шест, чтобы в камни упираться, и пошел. Оглянулся еще — стоит моя Звёздочка, травку щиплет. Ну, думаю, в воду-то не сунется. Полпути прошел. Тяжело. Течением с ног сбивает, камни скользкие. И вдруг краем глаза случайно глянул назад. Глянул — и обмер: стоит моя Звёздочка в воде, на самой быстрине, от напряжения трясётся вся, устала, видно, ни вперед шага шагнуть, ни назад развернуться не может.
Бросился я назад, к ней, только добрался — упала она, понесло ее течением вниз, в водопад, я только и успел за заднюю ногу ухватить. С перепугу она брыкаться стала, да ногой-то этой — мне по лбу. Упустил я ногу, но успел за хвост её поймать. Тут она вроде сориентировалась, и давай к берегу выбираться, и меня на буксире тянет.
Спаслись мы. Не попали в водопад. Полежали на бережку и пошли на ферму. Обошлось. Правда, хромала она ещё долго. И показалось мне тогда, что потеряй я её — не переживу!
Иной раз подойдет, дохнет в лицо разнотравьем, лизнет в плечо, в щёку, и охватывает меня какой-то приступ нежности. И долго-долго глажу я её и целую в белую звездочку на лбу.
Разваленная ферма... Моя ферма. На цепи — голодная собака. Холодно. Надо зайти внутрь. Не могу. Там моя любимая корова... Звёздочка...

Норвегия, Норвегия...
В Норвегии фермер скотину не режет. Если надо забить — заранее сообщает по телефону. Приезжает специальная машина, он только показывает, которую забирать. А деньги за мясо — на счет перечислят.
И вообще, много чего не делает норвежский фермер. Он, к примеру, не занимается серьёзным ремонтом техники. Достаточно позвонить — отвезут на станцию и отремонтируют, причем с гарантией. Он не рыщет в поисках дешёвых кормов — тоже по телефону, привезут и даже выгрузят без него. Нет проблемы с реализацией молока. В определенное время приходит машина-цистерна, забирает молоко, сливает обратно ? для телят. Фермер при этом тоже может и не присутствовать. Молоко в цистерну закачивается через счетчик и сливается через него. Так что обман или какие-то недоразумения исключены. Меньше времени он тратит и на финансовые расчеты. Норвежцы почти не пользуются наличными деньгами. Кредитная карточка или — тот же телефон.
На первый взгляд — не жизнь, а малина. Но это только на первый взгляд, на взгляд туриста или телезрителя. Пожив и поработав с ними, понимаешь, как много проблем и у них. Понимаешь, что легкого хлеба от земли да скотины не бывает.

Так каков же он, норвежский фермер?
Во-первых, он не называет себя фермером, хотя и понимает это слово не хуже нас с вами. Он называет себя исконно норвежским словом «буне», либо работающим на земле — сельхозработником. В том районе, где я работал, еще называют себя и чисто по-русски «помор». Я интересовался происхождением этого слова, но норвежцы только пожимали плечами и отвечали: «Наверно, это из русского». По-норвежски море — «шеа» (sea). Но «помор» понимается ими именно как прибрежный житель.
И ферму свою они называют не «фермой», а тоже по-норвежски «фьёсом» (fios). Их удивило и обрадовало то, что русский крестьянин называется «крестьянином», правда, это долго пришлось объяснять. Мы тоже «христиане», уверяли они.

Мы же упорно не хотим называть крестьянина крестьянином, словно стыдимся родного слова. Даже после того, как во всех официальных документах появилось название «крестьянское (фермерское) хозяйство», «фермер» из скобок вылез и остался жить сам по себе, а «крестьянское хозяйство» так и не прижилось.
Несколько неудобно я себя почувствовал, когда они спросили: как по-русски «фьёс», помещение для содержания скота? Я автоматически выпалил: «Ферма». Но они утвердительно закивали головами: мол, да, да, английская «ферма», как по-русски-то? Я перебрал в уме множество названий: и «скотный двор», и «коровник», и «свинарник», и «хлев», — но точного синонима «фермы» не нашел.

Традиционно в Норвегии фермером становится один из сыновей, тот, который непосредственно живёт и трудится с отцом, другие, если есть, получают образование, специальность, ищут себе место в жизни сами. Достигая пенсионного возраста, иногда — позже, отец продаёт этому сыну, живущему с ним, в рассрочку ферму, технику, землю — всё хозяйство. Отец, как правило, по мере сил продолжает работать с сыном, но все дела, документацию перёдает ему.
Когда сын женится, он строит себе свой дом, но иногда бывает, что живут все вместе, в новом доме, а дом родителей просто стоит под замком.
После смерти отца вся земля, всё хозяйство, постройки переходят этому сыну, но если в семье есть ещё дети, то причитающуюся часть наследства ему приходится выплачивать порою всю жизнь.

Землевладение норвежского фермера — это своеобразный музей развития сельского хозяйства Норвегии. Здесь вам покажут дом деда, дом отца, ферму отца либо часть действующей фермы, построенную еще отцом.
У дома на флагштоке обязательно национальный флаг, который приспускают по случаю смерти родных или соседей, знакомых. Каждый норвежец в душе помор, мореплаватель, викинг. И флаг этот — дань традиции.
Во многих дворах стоят аккуратно покрашенные конские повозки, хотя лошадей в этих семьях не держат. Бывает — просто колесо от телеги, либо конский плуг. Но всё это с любовью отреставрировано, покрашено, ухожено.

На территории землевладения моего первого хозяина — Аре Ангела — три дома: дом деда, дом отца и его дом. Из хозяйственных построек — ферма и сравнительно небольшой гараж — мастерская для ремонта и зимней парковки сельхозтехники.
Дом деда — маленькая рубленая хибарка, чуть больше нашей русской бани. Она используется как склад ненужных вещей. Туда очень любит лазить детвора — средний сын Аре Ян Улав и его двоюродный брат Эспен, приехавший к деду на каникулы. Здесь много старинных и весьма интересных для мальчишек вещей. Они извлекают на свет то старинную шляпу, то детскую колыбельку, то изготовленную еще прадедом игрушку — лошадь-качалку. Взрослые, заметив это, добродушно ворча, уносят всё назад и двери закрывают.
Дом отца Аре — Яна — расположен рядом с домом деда. Это уже по нашим меркам роскошный особняк на трех уровнях. Надо сказать, что эти два дома типичны для архитектуры острова, похожи на дома современной им постройки, как братья-близнецы.
Первый этаж дома Яна — цокольный, цементный полуподвал. Здесь овощехранилище, место для стирки и сушки белья, душ, туалет. На втором этаже — кухня, гостиная, жилая комната, туалет, ванная. На третьем — три комнаты и туалет. Дом щитовой, снаружи обшит вагонкой, засыпан утеплителем типа шлака или шунгизита. Внутри — декоративная обшивка, обои. В гостиной — камин. Камин — принадлежность гостиной в любом доме этого типа и домах поздней постройки. Странно, но я нигде не видел печей иной конструкции, с применением коленных дымоходов, хотя, на мой взгляд, они намного экономичнее, и теплоотдача у них больше, а зима в Норвегии не очень-то от нашей отличается. Видимо, камин используется более в декоративных целях, да и приятно посидеть у живого огня, посмотреть на него. В каждом доме кроме камина есть электрическое отопление.
Стены домов этого поколения окрашены строго белой краской, крыши покрыты черепицей.

Интересна конструкция ферм. Используя свой, казалось бы, неудобный для строительства природный рельеф, норвежцы сумели извлечь преимущество перед равниной, придумав простой и выгодный способ навозоудаления. И старые дедовские фермы, которые уже не используются по назначению, и новые строятся по этому принципу.
Ферма как бы «прилепляется» к склону горы, либо ставится на таком месте, где есть значительный перепад высот. Таким образом, с одной стороны она получается одноэтажной, с другой — двухэтажной (в Мурманске есть гаражи, построенные по тому же принципу).
На старых фермах транспортёры были фактически не нужны. Навоз из-под скотины через люки в полу выгребался и падал прямо в телегу, поставленную ярусом ниже, затем вывозился. В настоящее время такой способ не используется в связи с повысившимися требованиями охраны природы.

Новые фермы построены по тому же принципу, с перепадом высот, но внизу, под фермой, вместо помещения для телеги под навоз строится объемное герметичное навозохранилище. Тем самым упрощается вывозка навоза. Она производится два раза в год во время внесения удобрения. Навоз в жидком виде закачивается в емкость, вывозится и распыляется на полях. Навозохранилище — самая важная и дорогостоящая деталь фермы. Герметичность, наличие подтеканий регулярно проверяются различными природоохранными комиссиями. Верхняя часть, то есть непосредственно помещение для содержания скота, выполнена следующим образом: на металлических основаниях, укрепленных в верхней части навозохранилища, ставится каркас из бруса, скрепленного болтами. Затем наружная часть обшивается вертикально наструганной обрезной доской таким образом, каким у нас обшивают сараи. То есть сначала идет ряд со щелями, а сверху — нащельникн. Затем кладется утеплитель (стекловата), обтягивается полиэтиленовой пленкой и обшивается изнутри, чаще всего пластиком. Крыша покрывается рифленым железом. Строят норвежцы прочно и основательно. При всей простоте этой конструкции она очень надёжна. Большое внимание уделяют стыкам, соединениям. Гвозди используют редко, в основном болты, шурупы.

Еще одна особенность — всё, что они строят, обязательно подвергается покраске либо пропитке. Кстати, неструганая доска очень симпатично смотрится после многослойной покраски и, в отличие от струганой, не облупливается, значит, подкрашивать стены придется намного реже. Традиционно ферма (фьёс) красится в красный, но есть несколько ферм на острове иного цвета, над хозяевами которых подшучивают и посмеиваются. Почему их фермы иного цвета? Может, краска была дешевле, а может, просто желание отличаться от всех, так как эти фермы отнюдь не самые плохие на острове.

А теперь о доме Аре. Дома этого поколения показались мне наиболее интересными. Внешне ни один из этих домов не похож на другой. Такое впечатление, что каждый хозяин желает удивить соседей, привлечь внимание проезжающих мимо, и в этом их сходство.
Приглядевшись, однако, видишь и другие похожие черты. Например, почти все дома двухэтажные, если есть третий уровень, то в усеченном виде (одна-две комнаты). Эти дома кажутся чуть ниже, приземистее, но больше по занимаемой площади. Нижний этаж, как правило, из серого кирпича (у нас сейчас тоже такой кирпич появился: объемный, легкий). Верхние — неструганая доска, утеплитель — технология, как при строительстве фермы. Да и расположены эти дома чаще как фермы — прилеплены к скалам. Так, что с одной стороны дом кажется одноэтажным, а с другой — двухэтажным.

Цвет этих домов различен. Есть белые, и серые, и чёрные, и жёлтые. Они вносят какое-то радостное настроение в бело-красную архитектуру острова, привлекают взгляд. А вообще, когда проезжаешь по острову летом, гармония зелени, веселых красок домов и строений, цветущих огородов вдоль дороги и красных, бело-коричневых, чёрно-белых коров, пасущихся неподалёку, наполняют душу радостью, покоем и умиротворением. И когда проезжаешь мимо трех домов, стоящих рядом, — маленького, строгого белого и нового нестандартного или мимо двух ферм — старой заброшенной и новой современной, механизированной, невольно думаешь о времени, истории, связи поколений, о прогрессе и совершенствовании.

И невольно вновь задумываешься о России. Я пытался представить, что было бы, если б мой отец поставил в Пинеге рядом с домом своих родителей свой дом — просторней и лучше родительского? И какой бы дом построил бы рядом с его домом я? Я пытался представить — и не мог...
И стыдно было, проезжая под флагами, шелестящими над каждым домом, ощущать свою неполноценность, ущербность человека из страны без флага...

По природе своей норвежцы сдержанны, хоть и благожелательны, они улыбаются чаще, чем смеются. Это не тот народ, чувства которого можно читать с лица. Норвежцы крайне редко повышают голос, не размахивают руками при разговоре, но это совсем не значит, что они менее эмоциональны, чем мы, или скажем, шумные итальянцы. Сдержанность — национальная черта характера.
Норвежец — человек не слова, а дела. Одного-двух дней недостаточно, чтобы понять, как он к тебе относится.
Точно так же эта умиротворённая, идиллическая картина внешнего благополучия ни в коей мере не отражает той напряжённой, полной проблем жизни, которой живет норвежский фермер.

У меня создалось впечатление, что его жизнь — это жизнь в кредит. В кредит приобретается многое. Строится дом, покупается техника, необходимая для работы, ремонтируется старая ферма или строится новая. Покупка в рассрочку фермы у отца, затем выплата доли наследства родственникам... Платежи, платежи, платежи. Это гонка, в которой нельзя остановиться, осмотреться, отдохнуть. Иначе можно лишиться всего, что есть.
Но за счет кредитов создаются нормальные условия труда и жизни, достигается высокая производительность труда благодаря возможности применения дорогостоящих, но высокоэффективных средств техники и передовых технологий. А затем вся задача в том, чтобы получше и побольше работать, чтобы быстрее расплатиться с долгами.
Хорошо это или плохо? Не знаю. Применимо ли в России? Тоже затрудняюсь ответить.
Но я видел, чувствовал, что так жить можно. Я знаю, что при такой системе отношений я бы выжил. Но я не умею создавать такие системы. А тот, кто умеет их создавать, создает «МММ», «Хопер» или ещё что-нибудь в этом роде...

В Норвегии тоже есть система на три буквы. Называется она «NNS» (северонорвежская продажа мяса). Занимается она тем, что организует своевременный сбор и транспортировку к месту забоя и переработки скота, выращенного фермерами, и затем из этого сырья выпускает продукцию. И каждый фермер помимо платы за сданный скот в конце года получает определенный процент прибыли от реализованной продукции. Есть подобная фирма и по реализации и переработке молока, которая работает по тому же принципу. Есть система магазинов — «Felleskopets» (народная торговля), где фермерам предоставляется скидка, так как они — основной покупатель.

В России новые идеи запускаются в жизнь стремительно, как ракеты в космос, но никто не заботится о том, хватит ли у ракеты топлива, просчитан ли её маршрут...

Осенью 1988 года, начитавшись публикаций об арендаторах и фермерах, и как пишущий человек, всем творчеством своим подошедший к тому пределу, за которым, как я считал, мой путь познания национального характера и постижения русской духовности лежит через самостоятельное общение с землей и скотиной, путем ведения своего хозяйства, я обратился к директору совхоза «Кандалакшский» Патракееву Владимиру Николаевичу. Со мной были еще два товарища, желающих хозяйствовать самостоятельно.

Директор отнесся к нам с пониманием, разрешил использовать заброшенную, разобранную ферму в деревне Колвица, что в четырнадцати километрах от села Лувеньга, где расположен совхоз. Также он разрешил пользоваться полями, прилегающими к ферме. Законов, позволяющих оформить наши отношения с совхозом, ещё не было, и мы положились на честное слово директора.

Оформиться кооперативом в то время было очень сложно. Нужно было собрать массу всяких справок, разрешений, согласований. Нужен был обязательно бухгалтер — член кооператива, но не родственник членов кооператива. На всё это нужны были деньги. А денег у нас не было.
Пытались заключить с директором договор об аренде, но сколько ни бились — ничего не получалось. То бухгалтерию не устраивал наш договор, то экономистов. А в том виде, в каком он устраивал администрацию совхоза, — не устраивал нас, так как на жизнь себе заработать на условиях такого договора мы не смогли бы никакими героическими усилиями.
— Ладно, — сказал Патракеев, — работайте пока так, должен закон выйти. Ведь как-то работают люди, вон и в газетах, и в журналах пишут о них. Может, я узнаю, как это оформляется, тогда и бумаги составим.

То, что называлось фермой, представляло собой жуткое зрелище. Шлакозалнвные осыпающиеся стены. Всё, что можно было использовать как строительный материал,  вырвано, выдрано, растащено дачниками. Столбы линии электропередач спилены на дрова. Крыша обрушена. Отсыпка потолка, перемешанная с осколками шифера, заваливала помещения до уровня окон.
К зиме с горем пополам очистили два помещения, настелили потолок, накрыли крышу. Один из нас «сломался». Махнул рукой — гиблое это дело!

Работать в совхозе и строиться стало невозможно. Законов ни о земле, ни о фермах всё не было. Опять помог Патракеев, нашел соломоново решение — оформил нас полуфиктивными лесорубами. Условия были такими: нам ставили восьмёрки за все рабочие дни, но без оплаты. За это мы должны были сдавать в совхоз 50 кубометров круглого леса, раскряжёванного не короче чем по четыре метра.
Стали мы лес заготавливать. Мотопилу купили. Но 50 кубометров вручную, по сугробам, без техники, да еще бревна-то по четыре метра! Но выкручивались. Где-то за бутылку трактор на полдня выпросишь, где-то за ту же бутылку лесу купишь да в совхоз сдашь. Появилось свободное время, но денег даже на жизнь не хватало. Тогда мы подрядились ремонтировать склад в совхозе. Заработали на жизнь, но, естественно, ничего не делали на ферме. Близилась весна. Было ясно, что без своей техники мы ничего сделать не сможем: ни привезти, ни увезти, ни вспахать, ни посеять.
Опять помог Патракеев. Дал разобранный трактор: «Восстанавливайте и забирайте в аренду». И опять весь месяц нас кормили жёны, а мы восстанавливали трактор. К весне кое-как собрали его из старья.

В мае взяли в совхозе по договору пятнадцать бычков на откорм, купили свиноматку, шесть поросят. Выписали семян овса и многодетен ?, засеяли два небольших поля — гектара четыре.
К середине лета напарник мой захандрил. Жена его непременно хотела ехать в отпуск. Я его отпустил. За время его отпуска сдал лес за двоих, начал строить пристройку, за скотиной уход тоже времени и сил требует... Ждал я его сильно, думал, хоть отдохну немного, а он вернулся — за ягодами в лес поехал... Может, я и сам в чем-то виноват, но не сдержался. Поссорились мы. Отдал я ему поросят, свиноматку — не зазря же работал-то, и мы расстались.

Остался я совсем один.
К осени подготовил еще помещение.
Взял в совхозе десяток бычков на откорм, да пятнадцать уже подрастали. Лес в одиночку заготавливать я уже не мог. Пошел я опять на поклон к директору совхоза. Он устроил меня ночным сторожем в детский сад.

Это была для меня очень тяжелая зима. Сначала я поранил руку. Несколько дней ходил в гипсе. Кое-как управлялся с помощью жены, она подменялась на работе. Потом я приноровился работать одной рукой. Жена мне помогать больше не могла. Надо было выходить на работу в магазин да за меня по ночам в садике картошку чистить, это входило в обязанности сторожа. Картошки приходилось чистить по мешку, иногда — чуть больше, иногда — чуть меньше, зато очистки я забирал скотине.

Только начал работать двумя руками — сбило машиной пятерых бычков. Совхоз у меня их не принял, я с трудом реализовал мясо и много на этом потерял. Трудная была зима. Зарплаты жены на жизнь не хватало, моей зарплаты сторожа едва хватало на оплату аренды трактора. Морозы сильные были, а дрова не заготовлены. День короткий, света на ферме нет. За водой — сто метров по сугробам.
Трактор постоянно ломался, и я не столько работал на нем, сколько его ремонтировал. Чтобы выжить, пришлось продать мотоцикл, а по весне, когда трактор совсем развалился, я распрощался с «Запорожцем».
Зато прикупил стройматериалов, четырех поросят и с новой партией бычков обзавёлся телочкой — Звездочкой.

Я стою у развалин фермы. У развалин моей веры и надежды. Бездомный ветер ноет, раскачивая безжизненные провода. На цепи голодная собака — Джек, Женька, верный сторож. Поедем сегодня домой, Женька. Здесь сторожить больше нечего. Здесь смертью пахнет. Ничего здесь уже не исправить. А начать сначала сил нет.
Виноват я! Виноват! И перед скотиной загубленной, и перед женою измученной, и перед детьми своими виноват. Ведь пять лет семья почти не видела меня, словно находился я в какой-то командировке, автономном плавании или межпланетном полёте. Самые радостные впечатления об этом времени и у меня, и у них — те немногие дни, что мы работали вместе. Я не смог создать нормальные бытовые условия для того, чтобы они могли жить со мной, на ферме...
Может быть, было бы все по-иному.

В Норвегии дети целый день подле родителей. Лишь изредка предадутся они каким-то своим детским играм и шалостям, да и то ненадолго. Со взрослыми им интересней. Работать их не заставляют, но и не прогоняют, если они хотят помочь. Дают какие-то посильные задания. На детей крайне редко повышают голос, одёргивают их. Это возможно лишь в каком-то из ряда вон выходящем случае. Ни разу я не видал, чтобы ребенка кто-нибудь шлепнул.
Испачканная одежда или дырка на штанах не вызывают вообще никаких нареканий. Ребенок может выйти из дому утром, а через десять-пятнадцать минут, шлепнувшись в лужу, вернуться, сбросить как попало грязную одежду в комнате для стирки, переодеться во все чистое и опять уйти. И так несколько раз на дню. Это — в порядке вещей. Правда, и со стиркой не очень много проблем. Если одежда не из шерсти или еще какого-нибудь непрочного материала, то её не глядя забрасывают в стиральную машину, засыпают порошок и набирают программу: столько-то времени — замачивание, столько-то — стирка, столько-то — полоскание. Отжимает машина тоже автоматически. Остается только вытащить и развесить белье для сушки.

В первые дни работы на ферме Ян Улав (девятилетний сын хозяина) мне порядком надоедал. Ходил по пятам, смотрел, что и как я делаю, пытался подсказывать что-то. Это меня порядком угнетало, но прогнать его не мог, так как уже усвоил, что детей здесь от работы не гонят. Позже я понял, что для девяти лет он прямо-таки здорово знает свое хозяйство, имеет представление о работе всех механизмов, знает, где что включается.
С Яном Улавом и Эспеном (его двоюродным братом) мы быстро нашли общий язык. Поначалу я, пожалуй, был для них просто большой игрушкой. Я же, глядя на них, вспоминал своих дочек, и мне приятно было возиться с этими пацанами. Дети — они везде дети.
Я не видел, чтобы они играли в войну или изображали каратистов. Зато у них был большой пластмассовый трактор с полным комплексом навесного оборудования, на котором можно «проиграть» все операции, выполняемые при полевых работах, чем они в основном и занимались.
Днём, едва я ложился поваляться (выкраивался часок-другой после обеда), они залетали в мою комнату с охапками желтоголовых одуванчиков и обстреливали меня, совсем так же, как мы обстреливали в детстве друг друга дома. Стебель одуванчика зажимаешь четырьмя пальцами, а большим пальцем резко отщёлкиваешь жёлтую головку. Обстрелы продолжались до тех пор, пока я не вскакивал и не начинал гоняться за ними.
И еще мальчишки были страстными рыболовами. Они уговаривали порыбачить и отца, и деда, и старшего брата, и меня, но чаще всего им приходилось заниматься рыбной ловлей одним. Конечно, ни мотора, ни больших лодок им не доверяли. Ловили они с берега или выходили в залив на маленьком пластмассовом ботике, купленном специально для этих целей. Когда Эспен уехал домой, Ян Улав нередко рыбачил на ботике один.

Я плохо представляю русскую мать, спокойно поглядывающую из окна на сына, которому только-только исполнилось девять лет, болтающегося на утлом ботике в двух милях от берега.
Возвращаясь с рыбалки, Ян Улав сам чистит рыбу на берегу. В дом нечищеную рыбу носить не принято. Затем он приносит ее домой, засаливает в бочке и лишь потом просит кого-нибудь из взрослых помочь затащить ботик. Когда они рыбачат с Эспеном, то и с этой просьбой ни к кому не обращаются.

С одной стороны, кажется, что дети предоставлены самим себе и никто их не воспитывает, а с другой — понимаешь, что это и есть воспитание — воспитание свободой. Я не хочу сказать, что норвежцы меньше любят своих детей, чем русские, но в отношениях внешне больше заметно взаимоуважение, чем любовь. Они относятся друг к другу почти как равный к равному, без скидки на возраст.

На острове нет музыкальной школы, но, ио-моему, в ней нет необходимости. Музыкально жители острова довольно высоко образованы. Почти в каждом доме стоит электроорган, есть и другие музыкальные инструменты. Многие (если не все) могут петь по нотам. Игра на флейте — один из основных предметов школьной программы. Играть в школьном духовом оркестре очень престижно для любого подростка.

Жена хозяина — Анна Христина — работает преподавателем норвежского языка и литературы в школе. Кроме того, она — член активитета, организации на общественных началах, занимающейся проведением праздников, соревнований, различных конкурсов и благотворительных мероприятий. Она настолько увлечённо относится к своим общественным обязанностям, что все члены ее семьи постоянно оказываются привлеченными к организации различных мероприятий, что, к счастью, и позволило мне подробно ознакомиться и с этой стороной жизни острова.

Но вернемся к образованию. В сельской школе срок обучения — 9 лет. Изучают там следующие предметы: математику, норвежский язык, историю-географию (это один предмет), религию, форминг (труд), еще гимнастика, музыка. А также иностранный язык или фотографию — по желанию.
Я бы не сказал, что их образование лучше нашего, но не сказал бы, что оно хуже. Оно просто-напросто иное, как иные и жизнь, и народ.
Конечно, средний русский школьник шире образован, как гуманитарно, так и в области точных наук, но он почти не получает знаний, необходимых для жизни, не знает Библии — а это целый пласт истории.
Форминг в норвежской школе отнюдь не равнозначен нашему труду. Форминг — это и рисование, и лепка, и изготовление сувениров из природного материала: камней, шишек, сучков, мха... Это и навыки национальных ремесел и рукоделий, и многое, многое еще.
Кроме того, в школе все дети обучаются народным танцам.
После школы образование можно продолжить в гимназии. Там учатся 3 года. Изучают языки и математику. Далее можно поступать в различные техникумы, училища, институты и университеты.

Когда я вспоминаю свое детство. то самые ярке ощущения, которые мне возвращает память, это всё-таки жизнь в семье, общение с родителями. Помнятся, конечно, и друзья, и первая учительницы, и другие учителя, но, как самое дорогое, память хранит походы с отцом в лес за ягодами, грибами, на рыбалку, лыжные прогулки, поездки всей семьей в отпуск, ну и, конечно же, семейные праздники: дни рождения, Восьмое марта, парады, демонстрации и, конечно же, Новый год! Это долгое, томительное ожидание, предвкушение радости, подарков, игр, танцев. Суета последних приготовлений, когда вся семья накрывает на стол, наряжается. приводит себя в порядок и потом все садятся за стол — нарядные, торжественные…

Господи!   Даже таких светлых воспоминаний о себе я не оставлю своим детям! Каждые выходные родители проводили с нами — со мной и братом. Каждые выходные у нас был праздник… Пусть не каждые, пусть не раз в неделю, но раз в месяц-то праздник был же, был!..
У меня шестой год нет выходных, нет времени на детей. У меня порою нет денег, чтобы накрыть им стол ко дню рождения, иногда нет даже на подарок. Всегда почему-то получается так, что именно к праздникам нужны деньги на корма, на солярку, ещё на что-то. А им ведь кроме меня никто ничего не подарит. Я у них — и место работы родителей, и профсоюз, и гуманитарная помощь в единственном числе... Я ни разу не выезжал с семьей в отпуск. Я чувствую, что дочкам стыдно от того, что у нас в доме нет ни аудио-, ни видеоаппаратуры, ни электронных игр... Подружки, к которым они ходят в гости, имеют все. Даже родителей по выходным...

Из Закона Российской Советской Федеративной Социалистической Республики о крестьянском (фермерском) хозяйстве.
Раздел 2. Статья 5. Пункт 6.
При организации крестьянского хозяйства на территории, где отсутствуют объекты производственного и социально-бытового назначения, государство берёт на себя его первичное обустройство, строительство дорог, линий электропередач, водообеспечение, телефонизацию, землеустройство, мелиорацию земель. Местные Советы народных депутатов обязаны оказывать помощь в возведении производственных объектов и жилья.
Председатель Верховного Совета РСФСР Б. Н. ЕЛЬЦИН Москва, Дом Советов РСФСР, декабрь 1990 года.

Я стою у полуразрушенной фермы... Жалко ли мне себя? Жалко ли лучших лет, сил растраченных?.. Пожалуй, нет. Я сам выбрал свой путь, и некого в этом винить. Но сам я чувствую вину огромную перед всеми, кто верил в меня, надеялся на меня. Я обманут? Но на фоне обманутой страны я не чувствую себя самым несчастным. Горе, страдание трудно переносить в одиночку. Разделять же беду страны, народа своего — это наш крест. Святая обязанность наша. И не за себя мне больно. Мне за всех нас, за весь народ больно. Разве один я обманут? Обмануты пенсионеры, воины-афганцы, ликвидаторы аварии в Чернобыле и жители заражённых радиацией районов, обмануты беженцы и наши соотечественники, превратившиеся в одночасье в бесправных эмигрантов в странах ближнего зарубежья. Обмануты и будут еще обмануты не раз те, кто сейчас воюет в Чечне.

Трудно найти сегодня в стране категорию людей, не обманутых правительством. И чем лучше, легче живет сегодня человек в нашей стране, тем большее участие в этом всеобщем обмане он принимает, возможно, даже не подозревая об этом. Все мы дети одного умершего родителя, и сегодняшнее благополучие наше зависит лишь от того, какую долю наследства кто урвал. Именно — урвал, потому что не было это наследство поделено ни поровну, ни по-честному.
Нет, не жалко мне себя! — Но — страшно... Страшно жить в этом безнадёжном, беспросветном мире. Хочется света, праздника какого-то светлого хочется. И от невозможности праздника этого в реальной жизни ищу я его в водке, как и многие в России, но хмель радости давно не даёт, лишь притупляет ощущение беды. А с похмелья всё кажется еще страшнее и безнадежнее, чем есть на самом деле.
И всё-таки живу ожиданием какого-то праздника, большого и светлого. Праздника и для меня, и для жены, и для детей моих, для родителей и родственников, для знакомых и близких, для всех людей, для всего мира. Жду Светлого Воскресенья России.

А у норвежцев праздников много. Мой приезд на остров и начало работы совпали с последними днями подготовки к детскому фестивалю. Этот фестиваль ежегодно проводится в разных населенных пунктах. Желающие принять участие в фестивале съезжаются со всего региона. В том году честь принять фестиваль выпала острову Грютей, на котором я жил (по-норвежски «грюте» — кастрюля). Десять лет назад этот праздник уже проводился здесь. Конечно, для острова это большое событие.

Несколько дней подряд после работы мы с Аре ездили строить сцену для выступлений на улице перед Народным домом, с нами вместе работали ещё несколько фермеров. Народный дом — это в нашем понятии клуб, здание, где проводятся различные светские собрания, концерты, отмечаются праздники, демонстрируются фильмы. Построен дом силами жителей острова, на общественные средства, средства коммуны. Функции завклубом выполняет один из фермеров, Даниэль. За это он получает символическую зарплату, но видно, что занимается делом не ради денег, просто ему нравится. Очень многие жители острова имеют общественные обязанности, за выполнение которых платы не получают, но тем не менее исполняют их добросовестно, с душой.

Когда я поинтересовался у Аре, сколько ему платят за общественную работу, он так недоумённо переспросил меня, что повторять свой вопрос я не стал.
Накануне праздника Анна Христина весь вечер пекла торты, пирожные. Все участники фестиваля выпекают что-нибудь для буфета. Выпечка сдаётся в буфет, и общественная буфетчица им же распродаёт кофе, торты и пирожные. Вырученные деньги поступают в кассу активитета коммуны. Они пригодятся для подготовки следующих мероприятий. По такому же принципу продаётся мороженое, работает общественный аппарат для мороженого.
Дети с вечера готовили свои костюмы. Иоганн — старший сын хозяина, ему 14 лет, — национальный костюм. Ян Улав — униформу, он играет в школьном духовом оркестре. Он прицеплял значки и с гордостью объяснял мне, за что какой значок получил. Значков было много — за участие в различных конкурсах и фестивалях в составе школьного оркестра, за чтение стихов, исполнение сценок. Был даже значок за победу в соревнованиях по рыбной ловле. Национальный костюм есть даже у маленькой Матины — ей четыре года. Вообще на большие праздники все норвежцы одеваются в национальные костюмы либо в костюмы национальных цветов — красный пиджак, черные брюки. Такой костюм у Аре.
Утром, после дойки, мы поехали в церковь. Иоганн, Ян Улав, Анна Христина и Матина уехали раньше.

Церковь в Норвегии не похожа на нашу. Это скорее духовный клуб. Зал с сиденьями, как в кинотеатре, сцена. Алтарь и кафедра для выступающих. (Я боюсь ошибиться в названии предметов культа, но, думаю, знающие люди меня простят.) За сценой размером с экран в кинозале — роспись явно не в стиле реализма: идущий с простертыми руками Христос. По бокам — картины на библейские темы. Все выполнено длинными, грубоватыми мазками.
При входе — полка с псаломниками. Каждый входящий берет псаломник и садится. Справа от сцены — табло со сменными табличками, где указаны псалмы в том порядке, в каком они будут исполняться. За спиной сидящих, на галёрке, — орган. Служба начинается мерными ударами колокола. Выходит пастор, читает службу. В положенных местах под орган исполняются псалмы всем приходом. Наибольшее впечатление на меня оказало это совместное пение. Поют все с воодушевлением, разве что кто-нибудь из детей порой собьется, потеряет строчку и стоит, рот открывает. Это совместное пение дает ощущение единства, соборности.
В церкви было много детей, и, видимо, по случаю детского праздника служба была непродолжительной. На прощание пастор под гитару спел какую-то религиозную детскую песенку.

По сравнению с нашей, православной, церковью, под сводами которой чувствуешь трепет, ощущаешь ничтожность свою и величие, космичность Бога, норвежская церковь показалась мне упрощенной и приземленной. Возможно — это желание приблизиться к Богу путем упрощения общения с ним... Не знаю. В чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Выйдя из церкви, все участники построились. Впереди какие-то знамёна, транспаранты, затем — оркестр, опять какие-то флаги. Колонна проследовала до школы.

У центрального входа на крыльце был установлен микрофон. Какие-то значительные мужчины что-то говорили, очевидно, приветствовали участников. Затем было что-то вроде концерта художественной самодеятельности. Читали стихи, пели песни. Но погода не располагала к долгому слушанью. Дул холодный ветер, накрапывал дождь. Но тут баянист заиграл народные мелодии, и все пустились в пляс. Мелодия сменяла мелодию, баянист баяниста, а люди все танцевали и танцевали, несмотря ни на дождь, ни на ветер. Причём никто никого не призывал и не заставлял. Они делали это по своей воле, потому что так принято.
Танцевали бабушки и дедушки, люди средних лет, юноши с девушками, мальчики с девочками и делали это с превеликим удовольствием. Ян Улав пригласил дочку соседа. Я шутливо подмигнул ему, он заметил, но никак не отреагировал на это, продолжая серьёзно и сосредоточенно вести свою партнершу. Я удивлялся тому, как много танцев они знают. Это были и парные танцы, и довольно сложные, когда пары распадались, объединяясь в хоровод, а затем хоровод распадался на пары.

Я смотрел и завидовал им. Завидовал тому, что у каждого с рождения есть национальный костюм и этот костюм живет, а у нас национальный костюм — предмет для музея и сцены. Завидовал умению танцевать свои танцы. Я, например, ни одного русского танца по-настоящему не знаю. На ум приходят какие-то элементы, ну, допустим, вприсядку пройтись, ладонью по голенищу ударить, руку за голову заложить... Но сплясать хорошо, красиво — не смогу. У нас народный танец ушел из народа на сцену и превратился в зрелище. У них это — норма, жизненная необходимость.
Танцы продолжались, но народ потихоньку проходил в школу. Прошли и мы с Аре. Поднялись на второй этаж. Там была выставка изделий народного творчества. Здесь же продавались буклетикн с фотографиями национальной одежды, с выкройками и рекомендациями, как правильно сшить костюм. Внимание привлекали резные ложки и массивные, изящно украшенные резьбой часы. Это были работы отца того фермера, у которого я должен был работать после Аре. За столом сидели женщины в национальных костюмах. Они вязали, вышивали, что-то плели из соломки. На столе лежали образцы их рукоделия. Всё, что было представлено на выставке, можно было купить.

Затем мы спустились в буфет попить кофе. Там я встретился и познакомился с Инге, фермером, у которого мне предстояло работать после Аре. Это работы его отца я видел на выставке. Инге хорошо говорил по-английски и вообще оказался человеком энциклопедических знаний, коммуникабельным, остроумным. Мне с ним было легко общаться, мы друг друга понимали. Проболтали за кофе около часа. Вечерело. Пора было ехать на дойку.
Возвращаясь, мы остановились у Народного дома, вышли из машины.
— Смотри, — Аре указал рукой в сторону школы и церкви.
Отсюда, с пригорка, церковь и школа, расположенные на мыске, просматривались как на ладони. Из школы вышли люди. Опять построились в колонну и под музыку духового оркестра двинулись к Народному дому. Когда оркестр переставал играть, они хором выкрикивали что-то очень похожее на пионерские речевки.
— Дифилента, — сказал Аре. Я без переводчика понял, что «дифилента» значит демонстрация.

Надо сказать, что великое множество праздников ни в какой мере не мешает норвежцам вести хозяйство. Они очень быстро умеют перестроиться, стряхнуть с себя повседневность: только что работал на ферме, с навозом, глядишь — принял душ, побрился, переоделся — и уже другой человек. Веселый и, на первый взгляд, даже беззаботный. Так же быстро, без раскачки, он и возвращается к работе.
После дойки мы поехали в Народный дом. При входе в зал взимается входная плата. Она довольно высока, во всяком случае больше, чем за просмотр кинофильмов в новом, только что построенном культурном центре Харштата.
Но деньги эти опять же пойдут на благо жителей, на проведение других праздников. Зал был полон. Выступали дети. Они исполняли музыкальные произведения на различных инструментах, читали стихи, разыгрывали сценки, пели песни. После концерта состоялось вручение памятных значков, призов. Зал начали готовить к танцам.
Мы с Аре спустились вниз, в буфет, уже перекочевавший из школы сюда. Там, в буфете, я познакомился с колоритным мужчиной, который привлекал мое внимание еще днем, во время танцев у школы. Звали его Яне. Он тоже фермер, но большой любитель потанцевать. И поэтому старается участвовать во всех фестивалях и праздниках, проводимых в округе. Он не местный, но здесь у него живут родственники.
Яне одет в национальный костюм, хотя многие уже переоделись. Он похвастался ножом. Яне нашел где-то старинный нож, отреставрировал его. Сам сделал ручку, ножны. Все уважительно разглядывали его сокровище, покачивали головами. Шумно вздыхали, выражая восхищение.
Зазвучала музыка в зале. Все пошли наверх. Стулья сдвинуты. На сцене — музыканты. Знакомые лица, жители поселка. Играет один состав, затем тот же состав, но с вокальной группой. Затем на сцену поднимается другой состав, третий. Такое впечатление, что ползала собравшихся — музыканты.
Исполняются народные мелодии, поются норвежские песни.
Танцуют все! От шести до шестидесяти. И никто никому не мешает. У нас же, в России, с некоторого времени все праздники стали проводиться по возрастным категориям. Для детей — свой праздник, для подростков — другой и в другом месте. Отдельно для тех, кому за тридцать. А старики и дома посидят. Но когда все вместе, все друг у друга на виду, меньше возможность в совершении чего-то предосудительного. Родители видят, с кем чаще танцует их сын или дочь, с кем общается. И не надо им вытягивать потом ответы на такие вопросы: где ты был? с кем встречаешься? И так все ясно.

Я не хочу идеализировать то, что увидел в Норвегии. Возможно, что-то из описанного мной и нетипично для всей страны. Но я пишу о том, что видел именно на этом острове. Видел я в Норвегии и другое.
Переезд в Харштат с острова занимает всего десять минут. Правда, паром ходит довольно редко. Харштат — это уже несколько иной мир. Днем он чинен, тих и спокоен, как и вся Норвегия. Но вечером это типично портовый город, правда, намного спокойнее, чем Мурманск. Это и пьяная, развязная молодежь у дискотек, и гремящий рок, и девица в одном башмаке, сидящая прямо на тротуаре.
Но это противоречие города и деревни есть везде, в любой стране. И глупо судить о стране по ее портовым городам, вокзалам, промышленным центрам.
Это также глупо, как искать ковбоя в центре Нью-Йорка или чабана где-нибудь в Алма-Ате.

Любая страна свое подлинное лицо, суть, духовность свою хранит в глубинке, подальше от досужего взгляда. Хранит, чтобы каждый мог куда-то вернуться, прикоснуться к истокам своим, к естественной своей жизни, мироощущению и миропониманию. Богу угодно было расселить нас по разным землям, смешать языки наши, сделать нас непохожими друг на друга. Но душа у всех осталась одинаковая. И каждая душа тянется к своей духовности. Не будь этой тяги, побросали бы люди места родные и пошли бы жить в те места, где зимы не бывает и земля сама родит. А уж во льдах на морозе да в пекле пустынь точно бы не жил никто.
Но, чтобы было куда возвращаться, надо, чтобы кто-то оставался в том месте, куда можно будет вернуться.

Кем бы ни стал человек на своем жизненном пути — ученым, писателем, артистом или несчастным человеком без специальности, — он будет обладать духовным миром, пока будет верить, что этот мир существует. Для индейца этот мир — вигвам, прерия, стада бизонов. Для эскимоса — иглу и охота на морского зверя. Для монгола — юрта, степь, табуны коней. Для саама — чум, тундра, стада оленей. Для русского — изба, пашня, корова, журавли в небе... И неважно, насколько ты это знаешь, важно, насколько ты ощущаешь это в себе... Удушение крестьянства — это тяжкий грех, сопоставимый лишь с самоубийством.



Север. – 1995. - №6.  – С.75-86.