пятница, 8 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Лицо. Рассказ


Бывают люди, пережившие нечто такое, что выше человеческого понимания, и буря эмоций, вызванных этими событиями, выплескивает на их лица и оставляет надолго, порою на всю жизнь, отпечаток этих переживаний.
            
Когда видишь таких людей, то обычно не замечаешь, во что они одеты, какого роста, телосложения. Взгляд сразу приковывает лицо, отвлекая от всего остального. Даже мельком, походя, из толпы порою бросился в глаза такой человек — либо одаренный небывалым счастьем, либо беспомощный в своей растерянности — и надолго останется в памяти, и будет мучить загадка неведомых событий, отраженных на его лице.
            
...Войдя в Кандалакше в обычный вагон поезда, следующего в Мурманск, я сразу увидел симпатичного паренька именно с таким лицом, на котором словно застыло выражение скорбного напоминания. Шум, давка, разборки из-за места — вся эта вагонная суета проходила как бы сквозь него, ничего в нем не меняя, лишь губы изредка вздрагивали. 
            



Он сидел у самого прохода в купе. Рядом на боковом сиденье у складного столика место было свободно, и я его занял. Лишь тогда я обратил внимание на то, что парень в солдатской форме. Сейчас многие ходят в камуфляже, в военных спецовках, так что форма перестала бросаться в глаза.
Обмундирование на нем было довольно потертое, на "дембель" или в отпуск так не едут, стараются выглядеть по-парадному. Он сидел правой стороной ко мне, и на рукаве я разглядел нашивку — буквы "МС" на голубом фоне. Долго гадал, что же это значит, но ничего на ум не приходило.
            
Поезд тронулся, я достал газету и попытался углубиться в чтение. Но взгляд мой неизменно от строчек возвращался к его лицу, на котором ничего не изменялось, лишь голова и плечи едва заметно покачивались вперед-назад.
Я возвращался к газетным строчкам, но вновь лицо его и нашивка эта "МС" путали мои мысли, не давали покоя. И я решил спросить у него:    
— Что такое "МС"?
Он медленно повернулся ко мне, помолчал, как бы раздумывая, отвечать ли...
— Миротворческие силы.
Точно! Как я сразу не догадался?!
— В Чечне был?
— Угу. Из госпиталя домой еду. Контузило меня.
— Ну и как там, в Чечне?
— Хреново...
Он мотнул головой и замолчал. Я понял, что разговор окончен. Минут через пять он пошел в тамбур покурить. Поднявшись, я вышел следом, надеясь все-таки разговорить его. Интересно ведь послушать очевидца и участника событий, которые сейчас в центре внимания страны, да и всего мира тоже.
В тамбуре мы были одни. Желая все-таки хоть как-нибудь вызвать его на разговор, я начал сочувственно:
            
— Как же они посылают вас туда — молодых, необученных? Тебе хоть из автомата до Чечни стрелять приходилось?
— Как же не приходилось?! И в учебке стреляли немало на полигоне. А после учебки я автомат, считай, из рук не выпускал. Служил в зоне армяно-азербайджанского конфликта. Хорошая служба была. Ездили по разделительной полосе, изредка постреливали. Ни убитых, ни раненых. Я уже подумывал остаться контрактником в армии и ездить по "горячим точкам". Зарплата хорошая...
— А теперь?  Он изучающе посмотрел на меня и затушил окурок.
— Хватит. Навоевался, — и вышел из тамбура.
Вернувшись в вагон, я для порядка помолчал, пошуршал газетой, искоса наблюдая за ним.
            
Он все так же сидел, слегка покачиваясь, с отсутствующим выражением лица, и я понял, что жизнь, та жизнь, что галдит и копошится вокруг него, не имеет для него никакого значения. Видно, он все еще жил теми событиями, промелькнувшими перед ним концентрированным сгустком в Чечне, наверное, теперь он пытался раскрутить его медленно, как пленку, обдумать все, что видел, пережил, разложить по полочкам...
— Страшно там было? — я не очень рассчитывал получить ответ, но он ответил:
— Сначала нет... Потом — да... Потом опять не страшно...
— Почему?
— Сначала не веришь, что тебя могут убить. Это — в кино, по телевизору других убивают. А тебя не убьют. Тебя нельзя, невозможно это... Потом, когда появляются раненые, убитые, — страшно. Понимаешь, что смерть — реальность. Но эта реальность непривычная, неестественная, что ли... А потом — просто тупеешь, успокаиваешься. Насмотришься на изуродованные трупы, переживешь несколько пополнений в роте, однажды заметив, что половины тех, кто был вначале, уже нет, что ты убиваешь уже без содрогания и привыкаешь к смерти, как к обыденности и даже как к неизбежности. Единственное, что по-настоящему страшно, — так это представлять, как ты валяешься у дороги — с выколотыми глазами, наполовину съеденный голодными собаками. А вдруг тебя мать поедет разыскивать и — такого — увидит и узнает? Нет, если помирать, то так, чтобы или на куски разорвало и ничего не осталось, или чтоб домой более-менее целого отправили...
         
— Вот по телевизору часто Чечню показывают, в газетах пишут... Насколько это соответствует действительности?
— Ерунда все это. Враки. На Новый год передавали, что потерь нет. А у нас в тот день семнадцать трупов было. И вообще — все врут!
— Ну, может, не все?
— А!.. — он махнул рукой и опять замкнулся.
           
Странное ощущение охватывало меня от этого разговора. Вот сидит пацан, почти вдвое моложе меня, но он знает о жизни и смерти такое, чего мне, может быть, вовек не узнать и не почувствовать. И все мои трагедии и переживания nо сравнению с пережитым им мельчают и расплываются, становятся незначительными и даже вовсе не стоящими внимания.
            
Он вдруг заговорил сам, не обращаясь ни ко мне, ни к кому-либо, заговорил, словно выталкивая из себя наболевшее в никуда, в пустоту.
— Самое обидное — когда свои убивают своих. Когда нас только перебросили в Чечню, то мы расположились там, где нам было указано по карте. А на следующий день наши бомбили по старой карте, где мы не были обозначены. Наши бомбили нас... Мы еще не видели чеченцев, но уже видели смерть. Я понимаю — погибнуть в бою. Но так — обидно...
Или еще. Когда пошли в наступление на Грозный, нам приказали: "Раненых оставлять на дороге, с собой не брать". Сзади должны были идти машины, подбирать раненых и убитых. Одному парню пуля пробила навылет мякоть голени. Пустяковое ранение. Он ковылял потихоньку. Мы хотели посадить его на БТР, но офицер приказал оставить.
Через три дня я ехал по той же дороге в обратном направлении. Труп этого парня лежал, прошитый автоматной очередью, истерзанней собаками.
— Может, ты ошибся, может, это был не он?
— Нет, он. Точно он. Не было в тот день за нами никаких машин...
          
— А как с мирным населением отношения складывались? Вы им помогали? Вот по телевизору...
— Да что ты все телевизор да телевизор! Слушай, что я тебе скажу. Поначалу еще разговаривали с мирным. Но там нет мирного населения. Понимаешь — нет! Мы расстреливали и русских, и чеченцев. Всех, кто приближался к нам.
— Почему? А вдруг этот человек хороший, может, помочь вам же хотел или у вас помощи попросить?
— А вдруг плохой человек? Если плохой, то погибнет кто-то из своих, и, скорее всего, не один. И как поймешь, хороший он или плохой? Надежнее — пристреливать всех, без разбору.
— От страха?
— Да почему от страха? Нельзя там никому верить! Не будешь стрелять всех подряд — сам трупом будешь.
— А если старый человек. Ну, бабка какая-нибудь русская.
— И бабок стрелял. Сам, лично...
У меня волосы на голове зашевелились.
— За что?,
            
— Приходит раз к нам бабка. По виду — русская и по речи тоже. Вроде рада, что мы пришли: "милки, милки" — чуть не целоваться лезет. Мы ей — сухого пайка: тушенки насовали, галет... Ушла. А вечером нас из минометов накрыли. Через пару дней — опять та же бабка. Покрутилась и ушла. А ночью опять нас накрыли. Третий раз пришла — допросили и расстреляли.
— Призналась, что ли, что шпионила?
— Нет.
— А почему расстреляли?
— А потому что как расстреляли — так нас долго потом не обстреливали по ночам.
— А вдруг у нее чеченцы дочек или внучек захватили в заложники и заставляли ее ходить к вам?
— Ну и что?
— Так она же не виновата?
— А кто виноват?.Молиться, что ли, на них? Она своих дочек-внучек беречь будет, а мы — пачками погибать? Нет, лучше сразу пулю в лоб — и до свиданья.
Или еще — те же бабки. Придут, говорят, мол, пойдем, солдатики, покажу, там ваши убитые лежат. Нехорошо, мол, подобрать надо. Наши пойдут — а там засада. Так всех и положат. Не раз такое было.
            
У одной бабки мину на пузе привязанную нашли. На вид — тоже вроде русская, говорит без акцента. Родственников, мол, ищу... Это с миной на пузе. Для кого эта мина была предназначена? Для чеченцев? Тогда зачем от нас прятать? Там даже дети воюют. Сидит у дороги пацан. У него на веревке мина. Ждет, когда колонна пойдет. А потом — танк горит, по рации слышно, как танкист орет: "Мужики, спасите, вылезти не могу!" А пойди к горящему танку... Там — боезапас. Так рванет — костей не соберешь. Тут не спасать его, а самим подальше разбегаться надо.
            
— А вот говорят, там наемники воюют на стороне Дудаева: русские, украинцы... Даже женщины-снайперы, прибалтийки...
— Почему только прибалтийки? И русские встречаются. Поймали мы одну такую... — он скрипнул зубами.
— Ну и...
— В общем, поймали двух прибалтиек и русскую. Молодые, симпатичные бабы... Прибалтиек — тех сразу расстреляли.
— А русскую?
— Русскую били. Долго били. Руками, ногами... Кто смог пропихнуться — тот и бил.
— А офицеры?
— Что они скажут?
— Насмерть забили?
— Нет. У нее из всех щелей кровь текла, глаз выбили, а она все орала: "Русские свиньи, вы все равно захлебнетесь собственной кровью!"
            
— Скажи, только не обижайся. У меня создалось такое впечатление после просмотра репортажей по телевидению, что вы там все пьяные воюете...
— Да, спиртного там — хоть залейся. Поначалу сильно поддавали. Я один раз перебрал — не помню даже, куда бежал, куда стрелял. В тот день многих наших положили, а я живой остался. Ребята потом рассказывали, какие я пируэты выписывал... А когда протрезвел — страшно стало, ведь пьяному море по колено, ничего не соображаешь. Мишень ходячая. Больше так не напивался. Но поддавал каждый день.
— Не надоедало?
           
— Знаешь, когда, например, только что разговаривал с человеком, потом бежишь с ним рядом, вдруг — бац, он еще бежит, а головы уже нет... Совсем нет, будто так, без головы и родился. Только белая косточка от хребта торчит... Как на это трезвыми глазами смотреть?
— А офицеры не пытались пьянство пресечь?
— Пытались. Но знаешь, на войне офицер — тот же солдат. Поругает, а потом с нами же и выпьет. Просили только, чтобы мы в стельку не напивались. Но мы потом и сами понимали, что нельзя...
— А где водку брали?
— Да у них там в домах склады целые: вино, коньяк, шампанское, консервы. Даже деньги — сундуками. Старые еще, видно, поменять не успели, а выкидывать — жалко.
— Так вы что, дома у них грабили, что ли?
— Да там никого нет. Выбиваешь дверь или окно — все равно обыскивать надо. И пошел по дому, по подвалам... Что-нибудь прихватишь выпить, закусить. Только жадным быть не надо. Всего не унесешь. У меня дружок через это погиб.
— Как?
            
— Взяли в одном доме вина, закуски, выпили. Ему захорошело. Он — ко мне: пойдем еще возьмем. Нет, говорю, не пойду. Уже вечерело. Думал, один-то он не решится. А он решился, ушел. Утром нашли его в том доме — без глаз, без ушей, сердце вырезано и во рту — член.
— И много таких искалеченных трупов видел?
— До черта!
— А вообще, сколько примерно за все время, что был в Чечне, трупов видел?
— Трудно сказать... Много... Очень много... Я до армии ужастиков боялся. Посмотрю немного — сердце в пятки. Побегу — чаю налью, локурить или в туалет, лишь бы не смотреть. Потом — опять смотрю, когда с духом соберусь, если сильно страшно — глаза закрывал. А теперь в госпитале смотрел — ни один мускул не дрогнул.
            
— А чего в Чечне больше всего хотелось?
— Спать... И жить... Ночью почти никто не спит. Так, бывает, задремлешь немного, потом очнешься и вслушиваешься, все ждешь нападения или обстрела. И думаешь: скорей бы утро. А с утра думаешь: скорее бы вечер, дожить бы до вечера, чтоб не убили. Еще помыться хотелось, побриться, отдохнуть по-человечески. Но мыться — плохая примета. Один помылся, побрился, воротничок чистый подшил, в общем, привел себя в порядок — и в тот же день попал под пулю. На войне становишься суеверным. У нас подолгу немытыми-небритыми ходили...
            
— А почему, когда показывают, такая форма разная? Кто в чем. Кто в каске, кто в шапке спортивной, кто вообще без головного убора, кто в бронежилете, кто без него?..
— А на черта она, каска-то? Ее навылет вместе с головой пробивает. Чего лишнюю тяжесть на башке таскать? Бронежилеты тоже туфта, никто их не надевает. Поначалу, правда, носили, но толку от них никакого. У нас одному пуля пробила бронежилет и так внутри все разворотила, что, когда бронежилет сняли, он чуть пополам не развалился. А Так бы навылет прошла...
            
— Расскажи, как тебя контузило?
— Чего тут рассказывать. Ехали втроем в БТРе. Вдруг — "бабах"! Меня взрывной волной выбросило, а те, двое, сгорели. И документы мои сгорели там. Так вот и отвоевался. Да мне и так немного оставалось — до весеннего приказа... А в госпитале какая-то путаница произошла. Матери сообщили, что я якобы без ног. Она засуетилась, собираться ко мне стала. Но я вовремя позвонил, сказал, что сам приеду. Меня через десять дней выписали. Вот теперь еду домой. Живой. Не верится даже. Только в госпитале даже денег на дорогу не дали. Проездные документы и сухой паек. А в Москве на вокзале даже в туалет за бесплатно не сходишь. Хорошо хоть ребята пару пачек сигарет на дорогу сунули. Да и без военного билета ехать — одно мучение. Каждый спрашивает: что да почему справка, да где военный билет... Вот и объясняешь каждому... Надоело. В Москве на вокзале патруль пристал: лейтенантик да два моряка. "Где военный билет? — спрашивает. — Почему честь не отдаешь?" А я задумался что-то, расслабился. Да и неохота, честно сказать, было перед ними по фрунт вытягиваться. "Нету, — говорю, — военного билета. Потерял"! Ох, как они обрадовались! Дело сделали! Поймали нарушителя — преступника. Но когда справки показал, отвязались. Лейтенантик даже честь отдал.
            
- Пойдем перекурим. Скоро моя станция будет, но поезд скорый, там не останавливается. Придется мимо проехать и возвращаться автобусом. Домой охота, хоть из поезда выпрыгивай...
— Да брось ты, потерпи, теперь уже чуть-чуть осталось.
Мы вышли в тамбур, закурили.
— А как ты сам-то думаешь, — спросил я, — нужна нам эта война была?
— Нужна, — ответил он и, подумав, повторил: — Нужна.
            
Глаза, лицо его, уже было начавшее оживать, вновь отстранилось от меня, от мира. Он снова был там, в Чечне.
— Зачем? — уже почти шепотом спросил я, не понимая его.
— Надо... Только надо было бомбить до тех пор, пока места живого не останется, потом ракетами, артиллерией, танками проутюжить. И лишь затем нас туда вводить: чтобы в каждую щель — по гранате, из автомата сверху — весь магазин туда...
Глаза его наливались злобой, зубы стиснулись, лицо исказила злобная гримаса. Мне стало жутко. Желая хоть как-то вытащить его из этой пелены жестокости, спросил:
            
— Ну, где твоя станция?
Он глянул в окно и, выматерившись, бросил сигарету.
— Проехали. Пойду собираться.
Снял свой рюкзак с третьей полки, бушлат он и так не снимал. Вот и все сборы. На несколько минут присел. Поезд замедлил ход. Он пошел к выходу. Когда поезд остановился, я ринулся следом. Хотелось сказать ему что-то доброе на прощание, сказать, что нельзя быть злым. Сказать... Да и не знал я, что ему сказать... Но мне было жалко этого парня, страшно за него, за всех них, вернувшихся и еще не вернувшихся оттуда, и темно в глазах стало от скорби матерей по тем, кто уже никогда не вернется...
           
Господи! За что?! Как они, вернувшиеся оттуда, будут жить среди нас?.. Как мы будем жить среди них?..
Я выскочил на перрон. Он удалялся спокойным, размеренным шагом. Я даже не познакомился с ним, не знаю, как его зовут...
— Эй!
Он обернулся, посмотрел на меня, махнул рукой и... улыбнулся. Слава Богу, улыбается. А там, глядишь, может быть, и плакать научится.