четверг, 7 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Феодорит. Роман. Гл.11


Летописцы

Отстояв утреню до чтения кафизм, авва Досифей с Феодоритом подошли к игумену вместе со всеми, кто занят на работах, для благословения. Честно говоря, они не надеялись на то, что отец игумен отпустит их, а не заставит стоять до конца службы.
Отец Исайя и сам некоторое время колебался: с одной стороны спокойнее было Феодорита с Досифеем здесь, перед глазами. Во всяком случае, так он был уверен, что нигде в монастыре ничего не случиться, пока эта парочка здесь. Можно было бы, конечно, и разделить их, поскольку по отдельности они, по всей видимости, серьезной опасности не представляли. Но изменять слову, данному До-сифею, игумену тоже не хотелось, тем более что терпеть оставалось всего-то шесть дней. 
Но когда игумен вдумался поглубже в суть вопроса, то вдруг сообразил, что это «что-то» могло бы произойти и прямо здесь, в церкви. И пока эти двое здесь, существует опасность, неведомая угроза всему и всем. Сопоставив ценности, игумен решил, что пусть что-нибудь произойдет в любом другом месте, только не в храме Божьем.
Счастливые, особенно авва Досифей, спорым шагом вернулись они в свою избушку за письменными принадлежностями. Порывшись под лежанкой, авва Досифей извлек оттуда свиток чистой бумаги, как великую ценность, завернутый в бересту и в тряпицу поверх нее. Он освободил свиток ото всех оболочек, развернул, полюбовался, качая головой и по-детски причмокивая. Протянул Феодориту:
-  Держи, последняя.
Заглянув, щуря глаз в медную чернильницу, он поболтал ею над ухом. Склонил голову набок, прикидывая что-то, поболтал чернильницей вновь.
- Мало!
Досифей заглянул под стол, вытащил оттуда ветхую полуразвалившуюся корзину со всякой всячиной, долго копошился в ней. Наконец, поставил на стол маленький пузырек с лампадным маслом и ступку с пестиком. Какой-то видавшей виды тряпкой из той же корзины он протер ступку, затем подошел к печке и погрузил в топку руку со ступкой по самое плечо, пытаясь достать до того места, где топка заканчивалась выходным отверстием – в трубу. Перепачканный, но довольный, он, в конце концов, вылез оттуда с видом победителя, держа в руке ступку, наполненную сажей. Долго и тщательно давил и растирал ее пестиком. Затем аккуратно, боясь пролить хоть каплю, накапал в сажу масла. Размешав содержимое ступки указательным пальцем, поднес этот палец к свету, сочившемуся из маленького слюдяного окошка над столом, насупив брови, внимательно и придирчиво осмотрел его, понюхал, лизнул, крякнул удовлетворенно и перелил содержимое ступки в чернильницу. Чернильницу аккуратно повесил Феодориту на шею.
- Так, что еще? – авва Досифей окинул взглядом свое жилище, - Ах, да, перья! 
Из двух, лежавших на столе, одно он, осмотрев, сразу выбросил к печке, второе приспособил Феодориту за ухо. Отогнув скатанную овчину, служившую подушкой, достал еще два незаточенных пера – про запас.
-  Ну, все! С Богом!


Выйдя из хижины, Досифей решительным шагом отправился к морю.
-   Куда идем-то? – поинтересовался Феодорит.
-   К артельщику Савватию, мореходцу. Он сейчас там, на берегу должен быть, в своем амбаре.
Проходя мимо варницы, издалека заприметили здоровенную фигуру Ильи. Он стоял на взгорке, опираясь на палку. У варницы возились Степан с Кузьмой и водоносы.
-  Стену разбирают. Црен снимать будут, – со знанием дела обозначил увиденное авва Досифей.
-  Может, подойдем? – Феодориту интересно было глянуть, что там творится, да и о вчерашнем узнать поподробнее…
-  Некогда. Нам писать надо! – сказал, как отрезал, старец, втайне боясь вновь попасть в какую-нибудь историю и утратить драгоценное время.

Амбар Савватия стоял у самого моря, уходя в него небольшим причалом. Высокий и широкий, видный издалека, он был добротно  срублен, но не в паз, как рубится жилище, а с пространствами между бревнами – «для дыхания». Ветер, свободно проникая через эти щели в стенах, вольно гулял по амбару, но, через крышу, крытую тесом, не проникал ни снег, ни дождь. Лучшего места для сушки, ремонта и хранения сетей не придумаешь. В уловистые лета здесь же сушили и хранили сушеную рыбу, и соленую - в бочках. Если в амбаре было свободное место – там ремонтировали монастырские карбасы и расшивы.
Вот и сейчас, готовясь к летним промыслам, Савватий с помощниками затащил туда карбас, разобрал прохудившийся борт и готовил доски, раскалывая клиньями недавно принесенные из лесу сосновые бревна.
Помощники его, Филарет c Ферапонтом насаживали сетку-сельдянку, мелкоячеистую, длинную, высокую. Она висела на жердине под самой крышей, свисая на обе стороны, и все равно не умещалась полностью. По одну из сторон она лежала на земле крупными тяжелыми складками.
- Бог в помощь! – поприветствовал авва Досифей работающих.
- Бог- то Бог, да кто б помог! – откликнулся Савватий. Филарет с Ферапонтом лишь молча кивнули, продолжая возиться с сельдянкой.
Авве Досифею, конечно же, хотелось сразу приступить к записи какого-нибудь рассказа отца Савватия о чудесах, коих он немало повидал за время жизни на Соловках, но правила вежливости предписывали прежде поговорить о чем-нибудь: о погоде, здоровье, происшествиях, и лишь потом переходить, собственно, к делу, за которым пришел.
- Погода-то, ишь, настраивается, - начал он разговор, - весна.
- Да, весна. Скоро всю шугу с моря прогонит. На следующей седмице, пожалуй, можно будет уже смело выходить, сети ставить.
- А с карбасом не поспеешь, поди.
- Ясно, не поспею. Пока досок наколю. Да их ведь и просушить надо будет.
- Эка тебе морока с доской-то. Я вот, в Новгороде видел, как бревна на доску пилой распускают. На козлах, высоченных таких – бревно лежит. И пила у них – большущая такая. Один пильщик, значит, наверх залазит, там у него рядом с бревном нарочно дощечки положены, ходить чтоб, а другой пильщик –  тот внизу стоит. И вот, начинают они эту пилу тянуть каждый на себя по очереди. Двумя руками держатся – и тянут: вверх-вниз, вверх вниз, - только опилки по ветру летят… Хорошая доска получается – ровная, гладкая, - авва Досифей глянул на уже расколотые сохнущие доски, - не чета твоим…
Поняв, что сказал что-то не то, Досифей осекся, поперхнулся словами, уже готовыми сорваться с языка, замолчал, боясь, что Савватий может обидеться  и тогда никакого разговора не получится.
-  Это для таких, как ты; для тех, кто дерева не понимает и не чувствует,  пиленая доска хороша, -  к радости аввы Досифея, отвечал Савватий без обиды. Голосом, каким не спорят, а наставляют человека, сказавшего явную глупость.
- Дерево, - Савватий продолжал, - оно ведь тоже живое. Вот, возьми семью человеческую. Допустим, семью холопов боярских, - глаза Савватия запечалились, брови нахмурились. Видимо, сам того не желая, задел он болячку свою, да не болячку, а рану, рану давнишнюю, почти зажившую, казалось бы… Но рана эта зажила лишь снаружи. И стороннему наблюдателю неведомо, как болит, как гниет и нарывает она изнутри. Как по ночам открывается свищ и истекает из раны кровь и гной. И живет человек с болячкой этой, зная, что не заживет она никогда. Живет, боясь, что однажды все-таки набухнет, назреет  она, и прорвется и изольется всей накопленной годами болью и кровью, и всякой, сокрытой в ней, мерзостью…
Савватий замолчал. Долго смотрел куда-то сквозь стену амбара невидящими глазами. Затем и вовсе глаза закрыл. Голос его стал взволнованней, дал какую-то сухую жалостную трещинку, отчего даже Филарет с Ферапонтом  отложили сеть, прислушиваясь.
-  Так вот, представь. Стоят люди, держатся друг за друга, не хотят расставаться. Сплелись телами; руками, ногами обхватили друг друга – дед, бабка, отец, мать, дети, внуки… Разве их пилой разделишь? Покалечишь, поубиваешь всех. Полетят в разные стороны: головы, тела, руки, ноги… Вряд ли кто цел останется… Может, урод какой искалеченный чудом и выживет… А если их клином, потихоньку, не сразу… Конечно, и клином – тоже больно… Но хоть все живы будут. Если конечно, один в другого не пророс окончательно, всем существом своим. Такие не выживают…
Савватий взял киянку из здоровенного березового капа, найденного им в прошлом году и постучал по клиньям, торчащим из соснового ствола. Отошел в сторонку прислушался. Молчавшее под ударами дерево, теперь заскрипело, застонало жалобно…
- Слышишь? Держатся друг за друга. Из последних сил держатся.
Дерево громко, по всей длине, затрещало и смолкло.
- Ну, вот, можно и еще подбить, скоро совсем разделится, - Савватий вновь взял киянку и подошел к стволу, - Нет, авва Досифей, дерево пилой – никак нельзя. Оно может, и глаже, и ровнее, но жизни в нем – меньше. И гниет оно, и ломается. И если часть какую отрубить – так лучше топором, чем пилой. Топор - он тот же клин, он при рубке не только режет, но и плющит древесину, забивает, запирает поры древесные, потому и к воде рубленное более стойко, чем пиленое. Пилой дерево только на верную смерть, на дрова отправлять… А на доску – расколол, потесал, построгал, поскоблил – век стоять будет.
-  Так долго же ведь. Пилой-то раз – и все.
-  Эх, Досифей, Досифей… Вот и в жизни ведь люди бывают такие же, как
та пила. Наметят себе линию, верную вроде бы, и – по-ошли по ней пилить… И не жди от таких – ни вправо, ни влево они не уклонятся, скорее зубья все поломают. Они свое дело делают, а что там, внутри дерева происходит – им все равно… Тебе вот самому, как лучше, чтобы голову топором отсекли,  или чтоб пилой отпилили?
Досифея всего передернуло от такого вопроса.
-  Мне лучше, чтоб моя голова на плечах оставалась, - угрюмо буркнул он.
- А все-таки?
- Ну, наверное, топором… Хотя – какая разница!
- Вот, то-то же! Топор ведь выбрал… Я и говорю, и в плотницком деле, и в другом каком… Вообще, в жизни, надо примерять все, что делаешь на себя. Сказано: «Возлюби ближнего своего, как самое себя».  А раз любишь, - значит, и наказывать, и карать тоже надо, как самого себя.  А деревья, птицы, звери, рыбы в море – они ведь суть – творения Божии, братия наши меньшие…
Авва Досифей оглянулся, отыскивая глазами Феодорита. Не увидев, закрутил головой, забеспокоился… Наконец, нашел. Его подопечный, примостившись на чурке, что-то бегло записывал в развернутый свиток.
- Ты что там пишешь? – старец подскочил к Феодориту, выхватил из его рук писание, - что это?
- Как что? Записываю, как и велено было.
- Что ты записываешь? Байки Савватьевские? Господи! Бумаги-то сколько искалякал, борзописец… На чем писать теперь будем!.. Ну, ладно, я за ночь как- нибудь сошкрябаю эту галиматью.
- Почему галиматью-то, авва Досифей? Если этому рассказу придать форму, то интересные писания о свойствах древа и человека получатся.
- Молчи уж лучше, «писания получатся» у него. Ничего у тебя не получится! Покуда не велю – не смей боле писать ни буквицы. Нам о божественном писать надо. О чудесах, о Зосиме и Савватии. Да писать будешь – старайся поплотнее, поубористей. Лишь бы разобрать при переписке можно было…
- Что вы там сваритесь? Что не поделили? – окликнул их Савватий.
- Да, свое тут у нас…, - авва Досифей оставил в покое Феодорита и вновь подошел к артельщику.
- Чего пришел-то, говори уж, вижу – не просто так, - спросил напрямик Савватий.
- Я, Савватий, письмена хочу составить о житии первоначальников наших, угодников соловецких: игумене Зосиме и тезке твоем, отце Савватии, упокой, Господи души их…. О чудесах и видениях, бывших с ними и после их преставления. Хочу, чтоб все по правде было, со слов очевидцев. Житию их я и сам свидетель был, а чего бывшего при их жизни не видел, о том наслышан. Ты вот, многое рассказываешь о видениях да чудесах… Поведай же и нам обо всем подробно.
- Мы тебя от дела не отымем, ты работай, да и говори. Одно другому не мешает. А Феодорит, - Досифей многозначительно посмотрел в его сторону, - по моему распоряжению, - он вновь глянул на Феодорита, - запишет все, что ты расскажешь.
-  А что рассказывать? – Савватий растерялся, зачесал в затылке. Он не раз рассказывал в артельной избе о разных происшествиях, случавшихся с ним, рассказывал, даже, пожалуй, с охотой. Но сейчас, когда попросили сделать то же самое для писаний, он смутился. Поскольку, когда просто говоришь – одно. Слово сказанное, оно появилось, прозвучало, и отлетело, растаяло. А писаное – оно на века. Тут не соврать бы чего, не напутать. Не один он свидетель был тому, о чем говорит.
Прочтет кто другой, знающий, и скажет – враки все! Я при том был и все видел. А было так-то и так-то… Откуда, спросит, вы сие взяли. А ему и скажут: Савватий поведал. А то еще, может быть, и в писаниях прямо укажут: «Поведал инок, Савватий - артельщик, на Соловках в монастыре сущий…».
-  Ты, Савватий не сомневайся, рассказывай. А не ровен час, чего перепутаешь, так  поправишься, и мы исправим – бумага стерпит. А если там слог корявый выйдет, или слова неказисты – это Феодорит на ходу переделает, да и я помогу. Облечем в благообразный вид.
-  Ну, ладно, - собрался с духом Савватий, - слушайте, расскажу последнее, что лучше помню.
-  Ну, давай! – авва Досифей обернулся к Феодориту, склонившемуся с пером над свитком, красноречиво жестикулируя указательным пальцем – мол, не пиши пока.
- Так вот, значит. Шли мы недавно, по весне уже, с братом, вон, с Ферапонтом, – Савватий кивнул на одного из братьев, насаживающих сеть.    
Тот, в свою очередь, ответил коротким кивком, подтверждая сказанное, - Шли мы уже с матерой земли, с Вирмы-реки, от Зосимы-атамана с мукой для монастыря. А мне игумен еще по зиме говорил, что надо бы на Шужмуй-остров сходить, поглядеть. Мол, неладно там что-то. Православные, мол, христиане на острове мучаются.
Зашли мы, значит на остров этот, рекомый Шужмуй, и впрямь обрели там двух едва живых зимовщиков. Начали плыти назад, с Шужмуя в Соловки. Будучи уже посреди пучины. И тут нагнало множество льда – так, что нельзя протиснуться. Даже брат Ферапонт начал меня корить, мол, зачем мы за зимовщиками заходили, зачем забирали их. Теперь, говорит, все пропадем, - взгляды всех обратились в сторону брата Ферапонта. Тот молча кивнул и виновато понурил голову. 
Савватий же продолжал:
-  Слышу, а спасенные старцы говорят промеж себя: «Почто это брат бранится на нас? Разве не видит людей, лед распихающих?»
Мы с братом Ферапонтом вглядывались, вглядывались, но честно скажу – никаких людей не видали. Однако, вдруг – как по мановению, образовалась проторина – яко река на прохождение нам посреди льдов, и течение воды по реке этой. И понесло нас. И вынесло -  прям к Соловкам, к самому монастырю. Вот как…, - Савватий замолчал.
- Все что ль? - удивленно спросил авва Досифей.
- Все.
- Нет, так не пойдет. Какое же это писание. Чирик-чирик, два словца. Нет, давай снова – да ладом. Потихоньку, все подробно нам обскажи, ничего не прибавляя от себя, но ничего из того, что было – не утаивай, -  Досифей обернулся к Феодориту и щелкнул пальцами, показывая, что настало время работать.
Вновь обратился к Савватию:
-  Ну, давай, вспомни теперь. Ты говорил, что зимой игумен посылал тебя на Шужмуй. Так?
- Так.
- А когда – зимой? Ты поточнее вспомни.
Савватий наморщил лоб, и, прищурив глаза, поглядел куда-то под потолок, словно там написана была нужная дата. То ли и впрямь, разглядев там что-то, то ли вспомнив, вдруг уверенно сказал:
- В пост Великий. Точно, в Великий, пост, Спасенной уже страсти близко.
Авва Досифей подскочил:
-   Так, Феодорит, пиши! –  и зачастил скороговоркой:
-   Поведа инок, Савватий - артельщик, вещь чюдну о сих монастырских начальниках наших Зосиме и Савватии... Записал?
-   Авва Досифей, а может покороче – «инок Савватий» пометить, да и все? А потом, при переписке – все полностью. Бумаги-то у нас маловато…
- Пиши, как сказано.
- Да я уж и запамятовал.
- Как так запамятовал?
- Запамятовал, да и все. Повторите еще раз.
- Ах, еще раз… М-м… Запоминать надо, что тебе говорят. Ладно, пиши: « Поведа, значит, сущий на Соловках в монастыре артельщик, инок, то бишь инок Савватий - артельщик…». М-м, - авва Досифей пожевал губами, - да, и я запамятовал что-то. Феодорит, прочитай, как там написалось.
 - «Поведа. Значит. Сущий. На Соловках. В монастыре. Артельщик инок. То бишь. Инок…», - отчеканил он по писаному.
- Это что? – авва Досифей двинулся на Феодорита с нескрываемой угрозой.
 - Авва Досифей, - вмешался Савватий, - ты сызначала по-иному говорил.
- Как по-иному?
- Сейчас, вспомню. Савватий вновь наморщил лоб, прищурил глаза и глянул под потолок. Через мгновение он медленно, нараспев, словно читая письмена, проговорил: «По-ве-да-а и-но-ок Савватий- ар-тель-щик ве-ещь чю-юдну о си-их мо-на-астыр-ских началь-ни-ках на-аших Зоси-ме и Сав-ва-тии...».
- Ого! – авва Досифей округлил глаза от удивления, - Слово в слово! - Отирая рукавом вспотевший лоб, он шепотом, боясь спугнуть Савватия, окликнул Феодорита:
- Эй, горе-писарь?
- Что? – так же, шепотом отозвался тот.
- Слыхал?
- Слыхал.
- Запомнил?
- Вроде.
- Так записывай же скорее! - выкрикнул старец уже в полный голос, и совсем по-иному, мягко, елейно, похвалил Савватия:
- Ну, брат Савватий, и сподобил же Господь тебя памятью! Как это у тебя выходит?
- Не знаю. Если хочу чего вспомнить, напрягаю память – вот так, - он наморщил лоб и свел брови, задрав вверх голову, - и вспоминаю, что мне надо.
- Да? – авва Досифей тоже наморщил лоб и задрал голову, но ничего не вспомнил, лишь Феодорит хрюкнул по-поросячьи из своего угла.
- Ты чего хрюкаешь? Смешно, да? А ну, прочти, что теперь написал!
- «Поведа инок, Савватий - артельщик, вещь чюдну о сих монастырских начальниках наших Зосиме и Савватии...».
«Вот теперь верно. Вот теперь ладно!» - авва Досифей успокоился, даже заулыбался.
-  Так, пишем дальше. Феодорит, слушай внимательно, больше не забывай ничего из сказанного, и ты Савватий, тоже слушай, может быть, еще пригодится твоя чудесная память… Так, говоришь, зимой дело было?
-  На Великий пост, Спасенной страсти близко, - терпеливо повторил Савватий.
-  Феодорит, пиши! « При игумене Исайи содеяся, во время Великого поста, Спасенной уже страсти приближающася»… Записал?
- Записал.
- Прочти!
Феодорит без запинки повторил только что произнесенное. «Пошло дело!» – обрадовался авва Досифей.
-  А теперь скажи-ка мне, брат Савватий, как к тебе обратился игумен, что ты делал в это время, кто с тобой рядом был, откуда пришел игумен, в каком настроении… Ты вспомни, память-то у тебя хорошая.
-  Авва Досифей, мне же ведь и работать надо. Ты говорил, что отвлекать не будешь…
-  А никто и не отвлекает. Спаси Господи! Работай на здоровье, мы ж тебе не мешаем. Работай, да и на вопросы отвечай. Языком-то молоть – не мешки с солью таскать, так кажись, говорят у нас, на Соловках?
-  Так-то так…, - Савватий потеребил бороду, подумывая, не выставить ли старца с отроком вон, но смирился, решив, что писания – тоже вещь нужная, и если все будут от аввы Досифея отмахиваться, то никаких писаний он не напишет. Савватий представил, как бы он себя чувствовал, если бы строил и строил карбас, а он бы все разваливался да разваливался, и ему стало жаль авву Досифея.
Он продолжил рассказ:
- Трапезную мы тогда с братией починяли, да ты сам же там был, авва Досифей.
-  Был-то, был, да может, что не так слышал, что не так помню… Ты повествуй, повествуй далее, Савватьюшка, в моря-то я с тобой не плавал ведь, чудес-то – не видал. Мы ведь пока присказку сказываем, впереди сказка-то вся…
-  Ну, приходит к нам игумен Исайя – в слезах весь, ликом темен, растрепан… И просит, не велит, а прямо умоляет кого-нибудь из братии потрудиться, сходить на Шужмуй, спасти зимовщиков. А кто зимой по льдам пойдет. Да и не верили, что зимовщики там. Откуда бы отцу Исайе знать. Так, думали – приснилось, примстилось, померещилось, что ли – он и шум подымает.
-  Так все же, на Шужмуй идти игумен тебя или всю братию просил, - продолжал дознаваться до корней истины авва Досифей.
-  На словах обращался вроде как ко всем. Но глядел-то на меня, прямо в глаза мне… Кто еще из монастырских на Шужмуй зимой решиться? Разве что Фотий – умбовский артельщик…
-  Да что ты, брат Савватий все грехи на себя тащишь! – не выдержал брат Ферапонт, - Ко всем игумен обращался, не к тебе только. Все виновны. Я вон, вовсе – укорял тебя за уже спасенных. Уж ей-Богу, если и была тогда какая твоя вина, то из всей братии – самая малая.
-  Ты, Ферапонт, свои грехи считай, а я своим счет знаю. Из-за меня чуть не погибли души христианские на холодном острове без покаяния и Причастия…
-  Тихо! – вскричал авва Досифей. Нет у нас времени на перебранку! Ты, Ферапонт, садись и молчи, пока я тебя не спрошу, а ты, Савватий – рассказывай…
Феодорит, пиши: « … нам же, делающим трапезу с иными братиями. Внезапу прииде к нам игумен Исаия ис келия своея, слезен вельми и ужасен, яко некоим видением движим. И нача нам жалостно глаголати: Кто, рече, братие, от вас потружатися хощет до Шужмуя острова…».

Отслужив утреню, игумен Исайя вышел из церкви. Прищурился от яркого, доброго солнышка, широко раскинул руки, то ли потягиваясь, то ли пытаясь обнять весь этот воскресающий весенний мир. Шумно вдохнул синий соловецкий воздух, пахнущий хвоей и морем. «Хорошо!.. Скоро Пасха, – подумал он, - вот и еще одну зиму пережили».
Он вспомнил, как радовались тогда, еще при жизни игумена Зосимы каждой весне. «Теперь так не радуются», - подумал он, но вовсе без тоски, скорее, умиляясь этому наблюдению. Значит, зимовка на Соловках из трудного подвига окончательно превратилась в привычное обыденное дело. «Иноки более здесь не зимуют. Они живут здесь».
После вчерашних неприятностей хотелось думать о хорошем, казалось, что этими хорошими чувствами можно как-то сгладить, поправить все плохое.
Он решил пройтись до варницы, посмотреть, как там дела. Увидеть своими глазами насколько прожжен црен, чтобы либо успокоиться, либо точно знать, на сколько затянется ремонт. Проведать Илью. Ему сказали, что тот уже встал и с утра отправился на варницу, несмотря на ушибы и ссадины. «Надо как-то приободрить Илью. Может, даже и повиниться перед ним. Но не прилюдно, а с глазу на глаз. Приглашу к себе», - решил игумен.
Успокаивало его то, что всю зиму солеварня проработала без сбоев, а летом соль на Соловках не варили – иных забот хватало. Соляных запасов было тоже довольно. И на засолку рыбы достанет, и на продажу останется.
За размышлениями, незаметно для себя, он вышел к варнице. Солевары приподняли сруб за венцы и подперли бревнами. Стену, как это делали уже не раз, разобрали, и теперь, с натужными криками, призывами, рычанием и вздохами шумно вытаскивали црен в образовавшийся проем.
- Навались!
- Да ты не меня пхай, ты црен пхай!
- А ты чего стоишь, помогай давай!
- Как помогать? Тут и не зайти, не взяться никак!
- Руку! Руку слободите! – доносились крики из варницы.
Дядька Илья, не принимая участия в работе, стоял поодаль, изредка покрикивал в сторону проема, направляя усилия работающих, время от времени отпуская то советы, то насмешки в их адрес.
Игумен подошел к нему сзади, слегка коснулся плеча, опасаясь причинить боль. Илья обернулся, склонился к игуменской руке за благословением.
- Болит? – сочувственно спросил отец Исайя.
- Пройдет, - спокойно ответил Илья, - Сам виноват. Прогневался – вот Господь и наказал. Напомнил, что гневаться – не хорошо. А расправу в гневе творить – вовсе плохо. Надо было мне остыть, пойти в лес, прогуляться, успокоиться, нарезать лозы, замочить, а уж потом хватать Степана с Кузьмой. А схватив, высказать им все их вины, да и поучить без страсти и гнева… А теперь – что. Сам себя поучил. Мне теперь их и корить-то не с руки. Я теперь не грозен, а смешон… Так то…
- Ничего, Илья, наладится все, - успокаивал его игумен.
- Ясно, наладится… Коль наладим.
Црен, торчавший в проеме, и никак не хотевший вылазить, вдруг подался и со скрежетом и громыханьем поехал по заготовленным бревнам-скатам, косо приставленным к стене чуть пониже проема.
- Ну, что, пойдем смотреть? – предложил игумену Илья.
- Пойдем.
Дырка в црене была как раз чуть меньше головы аввы Досифея. ««Ма-ахонькая, тестом или глиной залепить можно…». Да чтоб такую дырку залепить, весь замес, что трапезари на братию ставят, по црену размазать надо. Умник!» – «похвалил» Досифея Исайя.
Подварки и водоносы вышли из варницы, обступили црен.
- Что делать-то будем, - спросил Илью игумен.
- Что делать, что делать… В кузню теперь его надо. У Федора, я видал, листовое железо еще оставалось. За день, за два заклепает.
- А как теперь его в кузню доставить? Может, братию всю собрать, да всем монастырем…
- Не надо. На Степана с Кузьмой погружу – и пускай тащат. Не волнуйся, отец игумен, доставим.
В огне, сгубившем несколько лет назад монастырскую трапезную, погибла и старая кузня. Многие считали, что она и была причиной пожара. Поэтому новую кузню построили на отшибе. Теперь была гарантия, что от нее ничего не загорится, но добираться туда по какому-нибудь нужному делу стало гораздо неудобнее.
Кузнец Федор поначалу был доволен. За кузню свою он получал с монастыря серебром. Получал исправно – в срок и сполна. Хорошо это у него получилось. Вроде как Богу работал, «а как же, при монастыре ведь!», и не просто «нужды не знал», а еще и богател при этом.
Давно уже на скопленные заработки построил он лодейку, и теперь сын его плавал по морям с товарами и в Новгород, и в Холмогоры, и в Ганзу... И даже до Киева раз ходил… А Бог… Что Бог? Бог Федора любит. Потому и дает. Ни ростом, ни дородством, ни сметкой хозяйственной не обидел Господь.
То, что дома, хозяйства своего – «кола да двора» не имел – Федор не расстраивался. А на что ему дом да двор? Зачем жена – баба дура? Кормить ее, одевать, да глупые бредни слушать? Нет, хватит, насмотрелся он на баб, нажился с ними. Нет среди них хороших. Всякая баба – лжа! Всякая баба - зло!
А и мужики – тоже. Редко встретишь порядочного. Может, и живут где в миру такие – но Федору не попадались. Если встречались честные – так дураки. И не наказывать таких за дурость – просто грех! Ну, Федор их и наказывал. Попадались и умные, не часто, но попадались. Но почему- то , все эти умные оказывались мошенниками и наказывали Федора. Нет, никому в миру верить нельзя.
А в монастыре… Ну, монахи – они народ особый, потому и зовутся – иноки. Все у них по-иному. Земного им ничего не надо. Они все – о небесном. Может, они и правы… Но как-то это… Ненадежно. А что надежно? Серебро, к примеру. Оно – надежно. Не погниет, как мука или убоина; и мышь его не пожрет, как зерно; и не сопреет оно как рухлядь или кожи… И мороки с серебром - никакой. Зарыл в землю и все. Лежит - есть не просит, не скотина.
Да, серебру верить можно. Серебру Федор верил. Серебру – да Богу. И более – никому. Даже сыну, честно говоря, Федор не особо доверял. Больно уж на него, на отца, на самого Федора похож был. Потому и не верил. А Богу – как не верить? Верил Федор Богу… Так ему казалось.
Раньше, до пожара, к кузнецу обращались все - по поводу и без оного. Порою, особенно зимой, просто заходили погреться да поточить лясы в тепле у пылающего горна.
Теперь же Федор целыми днями, а то и неделями сидел с утра до вечера в своих владениях, прибирался, перекладывал с места на место инструменты, заготовки. Иногда, когда становилось вовсе тоскливо, шел в монастырь, выпрашивал себе какую-нибудь мелкую работенку, от которой прежде гордо воротил нос и делал с видом превеликого одолжения. Возвращался, вздувал горн и мастерил по мелочи - в охотку, не напрягаясь: гвозди, скобы, крючки, подковы для лошадей…
Было бы вволю железа – Федор за это время выковал бы ажурную решетку, или красивые, витые подсвечники. Но железа было в обрез, и он экономил, оставляя на всякий случай тайный запас.
Все чаще Федор вспоминал времена, когда в кузню постоянно кто-то наведывался, и теперь ему казалось, что это было в общем-то неплохо. Вообще-то кузнец людей любил. Не  по отдельности, правда, - а всех, скопом. И на людях быть – тоже любил, но, чтоб  при нарядной одежде, с почетом… И даже работать на людях любил – но, опять же, чтобы делать что-то важное, необходимое для всех, чтоб народ стоял – и смотрел, и переживал вместе с ним за его работу, надеясь на его силу, уповая на его мастерство, сопереживая ему…
А вот мелкую, обыденную работу на людях Федор просто ненавидел. Он краснел, как рак, когда кто-нибудь глазел, как он целыми днями монотонно тюкает гвозди, гнет скобы… Разве ж это для мастера работа – так, для подмастерья. Тем более не любил он, чтобы глазели на него во время уборки, когда он, такой солидный, такой нужный всегда и всем, брал в руки какой-то веник, едва торчавший из его непомерного кулака и, сморщив свой нос, размером со среднюю репку щурясь от пыли, мел кузню.
Ах, как хотелось Федору сделать что-нибудь необыкновенное, значительное, даже более – громадное! Не для себя, для всех. Ему не надо было бы за это никакой платы, ну, разве что затраты оправдать, а не заплатят и ладно, и пусть не платят, раз такие жадные, лишь бы любили, уважали, поминали добрым словом и при жизни, и после кончины… Конечно, любовь и уважение можно заслужить и по-другому. Вон авва Досифей – экий старец чудаковатый… а ведь любят все его, уважают. Или Савватий – мореходец… А старцы-отшельники… вот перед кем благоговеют-то… даже побаиваются…
Но не идти же ему, Федору, такому могучему, сметливому, мастеровитому - в лес, в скит на долгие годы, за людской любовью и уважением. И какой прок – сидеть в лесу, и ни любви этой, заслуженной, ни уважения не видеть… Нет, у Федора другой путь. Он получит все сразу. Вот сделает, совершит, смастерит… Федор не знал пока – что это будет. Он копил силы, чтобы быть всегда готовым, когда понадобится – выйти, напрячься, отдать - все что накопил, без остатка – и Богу, и людям. И сразу стать любимым и уважаемым. Героем стать, а может даже и святым…
Поэтому силы свои зазря он не расходовал. Берег для главного. А силушки-то у него действительно, поднакопилось. Было, что беречь. Вот, только – скучное это занятие – беречь да ждать…
Вчера на варнице црен сгорел. Значит – будет работа. Кому – сгоревший црен – беда, а для Федора – радость, хоть наговорится вдоволь. Делать в кузне было абсолютно нечего, и Федор решил сходить осмотреть црен. Все равно, ему его чинить, так хоть подготовить все заранее, пока приволокут.

Когда игумен ушел, Илья подозвал к себе Степана с Кузьмой.
- Сами знаете, что виноваты. Вот и заглаживайте вину. Сейчас црен к воде спустите, водоносы помогут. Потом сами промажьте все швы. Дырку дерновиной заткните, как следует, да глиной поверх хорошенько залепите. Как справитесь – спустите црен на воду, на плаву проверьте. И вновь на берег поднимите, повыше, чтоб приливом не унесло. Ну, и все на сегодня.
А завтра с утра карбас возьмем. На веревке црен к кузне потащите. Один на весла в карбас сядет, другой – в црен, воду отчерпывать, если погонит в дырку, да щели. А то еще и вовсе его утопите по пути... Ладно, пойду я, лягу. Голова раскалывается.

Илья ушел. Спустив с водоносами црен по бревнам-каткам к воде, Степан с Кузьмой остались одни и с рвением взялись за работу. Они быстро и тщательно промазали глиной швы, заткнули травяной кочкой и залепили здоровенным глиняным блином дыру.
- Ну, что, испытаем? – Степан с Кузьмой переглянулись и ухватились за црен. Но не тут то было! Тяжеленный црен никак не хотел сползать в воду, а камни у самой воды и в ней торчали так, что катки было подкладывать бесполезно, да и невозможно.
На их, как им по наивности показалось, счастье, подошел помощник – кузнец Федор.
-  И чего это вы здесь делаете? – поинтересовался он, - экий у вас корабель.
-  А ты не смейся, помоги лучше. Нам его на плаву проверить надо. Завтра к тебе по воде потянем.
- Хе-хе! Отчего же добрым людям да доброму делу не помочь.
Федор засучил рукава, медленно, с удовольствием и любованием стянул с ног желтые козловые сапожки, закатал порты до  колен.
- Один что ль хочешь осилить? – подивился Степан.
Федор, не говоря ни слова, уже широко шагал к црену, шлепая разлапистыми ступнями по лужам между серых валунов, с треском давя зеленые пузырчатые водоросли. Кузьма метнулся следом – помогать.
-   Оставь, - удержал его Степан, - пускай корячится один. Охолонет – вместе попробуем.
Широко расставив толстые, как столбы, ноги, кузнец склонился над цреном. Все его здоровое, истосковавшееся по работе тело ликовало от предчувствия неимоверного напряжения – работы, труда, подвига. Да еще и на людях, хотя, что это за люди – Степан да Федор… Но ничего, они  увидят, и завтра расскажут всему монастырю – каков таков кузнец Федор!
-  А – кха! -  Федор навалился всем телом на црен, но тот уперся, набычился, словно сам навалился на него.
«Ах ты, железяка ржавая, еще артачиться будешь!»
Закипели, заиграли в Федоре все, в безделье накопленные сала, забурлила в груди гордыня да самолюбие, дрогнули и начали погружаться в глинистый берег камни под его белыми, здоровенными, трясущимися от напряжения ногами…
-  Ы-ы-ы-ы! – застонала сама по себе его глотка, оплетенная синими жилами, готовыми порваться и выплеснуть всю кровь, как прогоревший црен выплескивает рассол…
И сдался црен. И сдвинулся с места. И пополз в море, испугавшись чудища такого. И Федор уже не толкал црен, а сам ехал, ухватившись за край его, убегающего, побежденного...
Уже стоя по пояс в воде, кузнец в последний раз, собрав все оставшиеся силы толкнул црен, и он, вспенивая перед собой воду, устремился в море.
- А-а-а-а! О-о-о-о! Ого-го-о-о!!! – орал счастливый Федор, потрясая в воздухе огромными кулаками, не замечая, как мимо него, за уплывающим цреном устремились в воду, сначала бегом, а потом вплавь Степан с Кузьмой…
Подварки поначалу пытались повернуть црен вспять, работая ногами и руками. Но тщетно. Его относило все дальше и дальше, хотя и несло не прямо в море, а вдоль берега, в сторону кузни.
- Слушай, Кузьма, - сообразил Степан, - ты пловец отменный. Плыви-ка, что есть духу к берегу, да брось мне шест какой-нибудь подлиннее. Я влезу на црен, попробую его к кузне управить, все одно нам его туда надо.
- Угу! – Кузьма скрылся под водой и уже через мгновение, вынырнув саженях в трех от црена, забурлил к берегу частыми саженками…
На берегу его встретил счастливый голый кузнец. Мокрую одежду он снял с себя и развесил по камням. Сушился.
- Ну, как я? – растянув по-лягушачьи рот до ушей, он стоял подбоченясь перед Кузьмой.
- Знаешь поговорку: заставь дурака Богу молиться – он и лоб расколет?
- Ну, знаю.
- Так это про тебя. Црен теперь спасать надо. В море уносит. Шест Степану бросить надо, править чтоб. Да прикрой хоть срам-то! Тьфу!
Кузьма пронесся дальше, к варнице, заскочил во внутрь ее, отыскал пару жердей, которыми двигали црен, и, подхватив их, опрометью бросился назад, на берег.
Црен уже порядком снесло и ему пришлось догонять его по берегу. Сзади ковылял Федор, уже в портах, по-бабьи поджимая босые ноги, разнеженные в козловых сапогах.
Поравнявшись с цреном, Кузьма метнул шест, но слишком уж близко от берега упал он. Много не долетел. Тогда, обернувшись назад, Кузьма заорал на Федора:
- Догоняй же, жирная свинья!
Обида вроде подхлестнула кузнеца, и он зашевелил ногами побыстрее.
- Ну, же! Ну! Боров! Дурак! Сало! Медуза! – выкрикивал Кузьма, стремясь еще сильнее разозлить Федора, вовсе забыв о страхе и осторожности. Ему было все равно, что станет с ним. Уносило црен, спаленный по его вине. Если унесет – то вина будет двойная, непоправимая.
Федор в конце концов догнал его.
- Давай, кину, что ли…
- Да ну, слабо тебе…
- А не слабо…
- А слабо! – Кузьма понимал, что Федора надо раздразнить, но время шло, црен уносило и дразнить было уже некогда. Он окинул взглядом расстояние от берега до црена и понял, что даже если он доведет Федора до состояния медведя, поднятого из берлоги, этого расстояния даже ему будет не покрыть. Он протянул ему шест:
- На, кидай. Только ты далеко не бросишь. Црен-то что с таким пузом не толкнуть. А шест бросать – тут настоящая сила нужна.
Федор потряс шест в руке, затем заревел белугой и бросил. Далеко бросил, дальше даже, чем ожидал Кузьма, но все равно, не так далеко как надо бы… Увидев, что жердь не достигла цели, Федор опустил голову, и, как побитый пес побрел назад, к варнице. Окликать, звать назад Кузьма кузнеца не стал. «Что теперь с него толку».
Степан метался по црену, не зная, что делать. Шест упал не так, чтобы очень далеко, он примерно заметил место. Но, серый сам, в серой воде, бликующей вечерним солнцем он был теперь совсем не виден. Даже если он найдет в воде шест, то с ним надо будет еще и вернуться назад, что не так уж просто. Вода-то – ледяная. Долго не побарахтаешься.
«Эх, надо было сразу выдрать кочку, да затопить сковородку эту. А теперь уже поздно. Да и шест… Чем он спасет? Црен уже вынесло на глубину, никаким шестом до дна не достанешь. Весло бы… Да где его возьмешь… На берегу? Да… На берегу много чего есть…
Но, была одна надежда. Црен несло по губе, в которой стоял амбар Савватиевой артели. За амбаром губа изгибалась и завершалась мыском, за которым и находилась кузня. Црен несло по губе прямо на этот мысок. Или так казалось? Но там, у мыска, было много мельче, там можно было бы управить црен к берегу шестом. А без шеста могло и мимо пронести, а там – море. И все… Иного выхода не было. И он решил попробовать. «Эх, была ни была», - вдохнул поглубже и бросился в воду – в том направлении, где видел упавшую жердь.
Он сразу понял, что совершил ошибку, бросившись в воду. Вынырнув, он не сразу сообразил, куда плыть, прежде оглянулся на црен, выскочил несколько раз из жгучей ледяной воды, насколько мог. Чуть-чуть согрелся, но берега так и не увидел. И он поплыл наугад. Поплыл, истово молясь, уповая на Николу- угодника. Совсем уже отчаявшись в поисках, помянул и Зосиму с Савватием.
И – словно кто-то вложил шест в его руку. «Вот повезло!» Развернувшись, он поплыл вспять, но проплыв довольно продолжительное время, црена так и не достиг. Он вновь и вновь выпрыгивал тюленем из воды, но не видел ни берега, ни црена. От холода он уже ни чувствовал ни рук, ни ног, даже дышать становилось невмочь…И вновь он взмолился, и вновь помянул угодников соловецких…
Какая то волна приподняла его, подхватила и понесла. Прямо перед глазами возник црен, и Степан уцепился одной рукой за борт. Сил влезть на црен уже не было. Так он и висел, словно распятый – одной рукой уцепившись в борт црена, другой сжимая норовящую вырваться и уплыть жердь. Он не помнил, сколько времени он провел в этом оцепенении. В какой-то момент ему стало ясно, что вот так он и умрет, ему показалось даже, что он уже умер и смотрит на себя со стороны, что он уже вне тела. Он решил проверить, так ли это и попытался разжать руку, вцепившуюся в црен. Рука не разжималась. Он попытался разжать другую – то же самое…
И вдруг, на црене возникли два каких-то старца в сияющих одеждах. Они, ни слова не говоря, склонились к нему, взяли за руки, подняли на црен… Какое-то удивительное тепло разлилось по его телу, он почувствовал, что силы не просто возвращаются к нему, он наполнялся совсем иной силой, кто-то давал ему ее, взамен утраченной…

Кузьма видел, как Степан бросился в воду. «Эх, надо мне было в црене остаться, - подумал он, - не найдет он шест, как пить дать - не найдет. И вода холодна еще, слишком холодна… А Степан… Да какой из Степана пловец. Так, на воде держаться может…». Кузьма долго вглядывался в морскую гладь, но кроме црена ничего не замечал над водой. Сперва ему еще казалось, что кто-то барахтается, пытаясь выпрыгнуть над водой, оглядеться, но скоро он понял, что это солнце бликует. «Надо было сразу за карбасом бежать, на помощь звать… Но ведь, надеялись сами справиться. А теперь… Поздно!» Подождав еще немного, Кузьма решил, что Степан утонул. Он рванулся было в воду, но, вбежав по колено, понял, что даже он в такой ледяной воде до црена не доплывет. И тут, уже почти развернувшись к берегу, краем глаза заметил он странное свечение на црене. Кузьма резко повернулся вновь лицом в море, и чуть не онемел. Медленно, раскинув руки, как распятие, влекомый вверх то ли водой, то ли светом вознесся над волнами Степан, и, попарив так некоторое время, повернулся всем телом и плавно опустился на црен. Через несколько мгновений свечение исчезло. Не видно было и Степана. « Или лежит в црене, или мне приблазнилось», - подумал Кузьма, - « Что ж я стою, надо за помощью бежать», - и он бросился к амбару Савватиевой артели.

Игумен Исайя, отойдя от варницы, намеревался вернуться в монастырь, но так хорошо было на берегу! Играло солнышко на мелкой волне, кричали, носясь над водою чайки, шумел прибой, шумели вдалеке деревья, шумела оттаявшая прошлогодняя трава на берегу, словно земля, всю зиму не видевшаяся с морем, шепталась с ним.
Ноги сами понесли игумена вдоль берега, и скоро он набрел на Савватиевский амбар. Безо всякой задней мысли он подошел к амбару. Прислушался. Ни стука, ни шума. «Странно», - подумал игумен и заглянул через одну из щелей в стене вовнутрь.
Никто не работал. «Отдыхают, что ли?» - отец Исайя пригляделся внимательнее. Посреди амбара, размахивая руками, стоял авва Досифей, в углу согнувшись над чем-то, сидел Феодорит. Савватий и два инока, отряженные на работу к нему тоже сидели, раскрыв рты. «Что он там? Проповедует ересь какую-нибудь, или еще что похуже затеял», - что может затеять авва Досифей «похуже» игумен точно не знал, но точно знал, что «похуже» затеять он может.
Отец Исайя, на сколько мог, обострил слух. Слышно было, что авва Досифей говорит что-то – быстро и возбужденно. Но о чем говорит – было никак не понять. Шумело море, шумела трава, кричали чайки. Ветер, как-то по особенному слышно шумел, сочась сквозь щелястые стены амбара…
«А чего я, собственно говоря, таюсь?» – подумал игумен Исайя и пошел ко входу в амбар. У самого входа он остановился, намного яснее различая слова аввы Досифея. Вслушался.
- …Сия ми инок сказа Савватие, многия лета имуща во обители, в чернеческых исправлениих зело искусна. Сего же ми не сказа, каково извещение игумену тому бысть, аз же се и не исписах... Записал, Феодорит?
- Сейчас, закончу… Ну вот, теперь все.
- Ну, прочти нам  теперь с самого начала, что получилось.
Феодорит начал читать. Игумен слушал, почему-то не решаясь войти.
-   «…прииде к нам игумен Исаия ис келия своея, слезен вельми и ужасен, яко некоим видением движим. И нача нам жалостно глаголати: Кто, рече, братие, от вас потружатися хощет до Шужмуя острова…
Отец Исайя еще немного постоял, послушал, махнул рукой: «Делайте, мол, что хотите», - и пошел прочь. Едва он сделал лишь несколько шагов от амбара, его чуть не сбил с ног мокрый, возбужденный Кузьма. Он схватил игумена за руку, пал пред ним на колени, и каким-то страшным шепотом засипел:
- Отец игумен, батюшка. Црен-то, црен наш – в море унесло… Чудо батюшка, чудо великое… Там… Свечение на црене… Свет небесный… И Степан над цреном, аки распятие – парит…Чудо великое… Чудо, батюшка, - повторял и повторял Кузьма. По щекам его катились слезы.
-  Чудо, милый, чудо…, - шептал вслед за ним игумен и гладил Кузьму по мокрой голове...
Постояв так какое-то время, он не резко, но настойчиво отъял свою руку у Кузьмы и сказал ему:
- Ты иди, голубчик в амбар, там авва Досифей. Тебе к нему надо. Расскажи ему. Он все и запишет. Иди, иди с Богом.
Выйдя на берег, отец Исайя увидал в море, у самого мыса, человека, плывущего на црене, и ничуть не удивился. Он перекрестил его, благословляя, и отправился к себе, в монастырь…