четверг, 7 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Феодорит. Роман. Гл.3


Ночное бдение

Оставшись в церкви в одиночестве, Феодорит перешел за клирос, раскрыл Псалтирь, начал читать. Но скоро молитва потекла сама по себе, а мысли в голове  - сами по себе, как две реки, несущие свои воды в одном направлении – пересекаясь руслами, сливаясь воедино, разбегаясь вновь…
Всплывали в памяти, не желая тонуть, картины прошлого. Он пытался спастись от них, окунаясь в молитву, заставлял себя думать о настоящем, о будущем. Но гонимые мысли возвращались вновь, сливались со словами псалмов, теряясь во времени; устремлялись куда-то вперед, в вечность, переставая быть минувшим… И, как уставший пловец, он перестал бороться, отдался этому течению, уносящему его из суровых беломорских пределов к берегам зеленого, теплого, солнечного озера Неро… 
Высокая зеленая осока у кромки воды, и небо, упавшее в озерную гладь – синее-синее, с золотыми бликами расплескавшегося по поверхности солнца…
Тишина… Лишь слышно, как трещит на лугу кузнечик, и зудят над озерной травой стрекозы…

Зачатьевская церковь… Монастырь у Спаса на Песках… Добрый, всегда приветливый к ним, детям, игумен – батюшка Тихон…
Он любил подолгу стоять на берегу, глядя на резвящуюся у воды детвору. Сам подходил, заговаривал с ними. Водил по монастырю, к могилам святого благоверного князя Димитрия Донского и супруги блаженного князя Василька, стараниями которой был основан монастырь. Рассказывал о них, о Стефане Храпе – просветителе земли Пермской… Или садился прямо на траву вместе с ними и читал из Евангелия, часто прерываясь, начиная толковать то или иное высказывание  или событие Священного Писания. Потом вел всех в трапезную, угощал, чем Бог послал.
Многие монахи смотрели на детишек недобро, ревниво, но отец Тихон всегда пресекал всякую попытку обидеть или унизить своих гостей. Возлагая руки на их выгоревшие от солнца русые головы, он говорил своим инокам: « Вот, будьте как они. Ибо таковых есть Царствие Божие».
Феодорит старался вспомнить, когда он начал петь на клиросе, прислуживать в алтаре – и не мог. Сколько он себя помнил – столько помнил и Спасов монастырь, церковь Зачатьевскую, отца Тихона…
Богатая и знатная старуха Крюкова тоже благоволила им. Одетая  как простолюдинка, подвизалась она с утра до вечера при церкви, с тех пор как сын ее, – радость и надежда  влиятельного ростовского семейства, будучи еще весьма юных лет, оставил родительский дом и подался на Белозерье, в монастыри… Старуха любила привечать странников и богомольцев, вела к себе, на богатый двор, к неудовольствию родственников. Кормила, давала ночлег, расспрашивала о сыне… Для ребятни она  всегда носила с собой какое-нибудь угощение в узелке. Встретив ребенка – знакомого или впервые виденного - она непременно пыталась всучить ему пряник, ватрушку или яичко…Печальными глазами, просительно и нежно смотрела она на детей, словно пытаясь в их лицах отыскать черты сына, не понимая, или не желая понимать, что если он жив, – то давно стал взрослым.

Феодорит вздрогнул, представив мать, глядящую, словно старуха Крюкова на детей. Представил, как мучается она от неведения – где он, что с ним… Глаза затуманились зыбкой поволокой и вновь очистились. Он вытер рукавом слезу.
Сына старухи Крюковой он видел в  Кирилло-Белозерском монастыре, где они останавливались по дороге на Соловки. Он постригся, и давно уже подвизался там как инок Корнилий. Феодорит бы его и не признал, а сам Крюков подошел к нему лишь тогда, когда ему стало известно, что некий земляк едет в Соловки постригаться, а значит, в Ростов не вернется. Говорили они недолго. Корнилий спросил о матери. Спокойно, без чувств, ничуть не изменяясь лицом, выслушал. Сдержанно кивнув, отошел прочь. И все.

Феодорит достал Евангелие от Луки, привычно открыл знакомые, сотни раз читаные строки, которые знал наизусть. Ему хотелось увидеть это еще раз, глазами…
 « Если кто приходит ко Мне, и не возненавидит отца своего и матери, и жены и детей, и братьев и сестер, а притом и самой жизни своей, тот не может быть моим учеником;
 И кто не несет креста своего и идет за Мною, не может быть моим учеником;
 Ибо кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для совершения ее».

Вновь и вновь спрашивал он у себя: сможет ли? Вот так, как Корнилий. И не было твердого, убежденного ответа. Лишь муки, сомнения, осознание собственной ущербности и слабоволия…
Если бы знал Феодорит, что молчал  и хмурился Корнилий оттого,  что скажи он хоть слово – и не сдержался бы, разразился рыданиями и всхлипываниями. А разве можно  ему, иноку, перед мальчонкой…  Если бы знал, что ушел Корнилий, не поблагодарив его толком, оттого, что не было более сил терпеть и сдерживаться, что уходил он, с трудом сохраняя осанку и достойную инока походку, и, лишь только  скрылся от взора отрока за деревьями – бросился бежать, не разбирая пути по лесу, спотыкаясь о сучья и кочки, а потом упал и долго-долго плакал, как дитя. Плакал от жалости к себе, к матери, чью старость он не мог утешить. Плакал оттого, что мать стара и скоро преставится, и он ее более никогда не увидит, и не проводит в последний путь, и даже узнает о ее кончине лишь по прошествии лет. И даже на могилку ее, скорее всего, никогда не придет…

Знобило. Чтобы согреться, Феодорит прошелся по церкви, от иконы к иконе, вглядываясь в святые лики. Подошел к окну. Едва-едва светало.
Снег кончился, ветер сменился и струился теперь над Соловками теплыми потоками. За окном, шумно всхлипывая, как нарыдавшийся ребенок, таял снег. Начиналась настоящая весна.
Значит, скоро залив очистится ото льда. Вновь закипит, забурлит притихшая на зиму хозяйственная жизнь монастыря. Продолжится строительство, заготовка леса, рыбаки выйдут в море – ставить гарвы и завески, обметные сети и переметы, другие пойдут на внутренние озера острова, третьи  отправятся на семужьи тони в Варзугу, Умбу, Порью Губу.  А там, глядишь, и грибы-ягоды подойдут… Работы на всех хватит. Если такое тепло продержится пару недель, игумен начнет отправлять братию на острова – за гагачьими яйцами… Феодорит вспомнил, как опростоволосился в первый раз на этом деле.

Послушания он всегда  выполнял с большим рвением. А особенно тогда – в первое время жизни в монастыре. Перед Пасхой, на сборе яиц, куда его послали с другими иноками и послушниками, он бегал по островам, к которым причаливал их карбас, как угорелый: от гнезда – к гнезду, успевая найти и собрать несколько более других, и очень радовался своим успехам.
Расплата за этот приступ плохо скрываемой гордыни и тщеславия не заставила себя ждать. Уже на следующий день радость от успехов сменилась стыдом и раскаянием. Отстояв раннюю утреню до кафизм и благословясь, иноки и послушники, наряженные на сбор яиц, вышли из церкви и направились на берег, к карбасам. Внезапно на его плечо легла могучая узловатая рука старца Фотия. В летнее время отец Фотий начальствовал на самой уловистой Умбской тоне. Зимовал в монастыре. Большой дока во всех видах поморских промыслов, он был за старшего в их временной ватаге.
-  Пойдем-ка со мной, - позвал он, и они пошли в трапезную. Там старец подвел его к деревянной кадке, в которой лежали выбракованные при переборке яйца, специально по его просьбе оставленные до утра.
-  Смотри, - приказал он, а сам, нагнувшись, зачерпнул пригоршней оттуда,  и поднес к самому лицу Феодорита. На его широкой бурой ладони в скорлупе и слизи лежали несколько не до конца сформировавшихся гагачьих зародышей.
-  Видишь? А могли бы птицами стать, вырасти, других птиц наплодить… Гага – птица полезная. И пух от нее, и яйца, опять же… Мы тут, на Соловках, да и во всем Беломорье от моря да от леса живем. И рыбу ловим, и живность убиваем – на пушнину, да и на прокорм – кто не монах  и строгих постов не держится. Без этого не обойтись. Но, запомни, отрок, не моги ничего живого губить сверх того, что тебе необходимо – ни зверя, ни птицу, ни рыбы, ни мураша малого, ни древа, ни куста, ни гриба-ягоды, ни травинки- былинки. Ни забавы ради, ни по бездумию. Грех это. Грех великий. Если чего не знаешь – не бойся спрашивать. Лучше сто раз спросить, чем вот так…, - и он вновь поднес к самому лицу Феодорита страшное месиво, зачерпнутое из кадки.
Феодорит  разрыдался, выбежал из трапезной, споткнулся, упал на четвереньки. Его рвало, выворачивало наружу… Старец Фотий, видимо поняв, что переусердствовал, бросился успокаивать его:
-  Ну, полно, полно… Не убивайся ты так. Я и сам ведь, того, виноват в этом, выходит. Не обсказал тебе – что и как…  И с досадой добавил:
-  И ведь в карбасе твоем никто тебе не подсказал.
Отец Фотий  вернулся в трапезную и принес воды и тряпицу. Напоил молодого послушника, полил на руки – умыться… И, уже сам себя коря в излишней строгости, объяснил, что гага несет яйца не сразу. В гнезде лежат и свежие, пригодные в пищу и «запаренные», уже насиженные. Те, кто не первый год занимается сбором яиц, почти безошибочно определяют яйца пригодные в пищу, а насиженные – оставляют в гнезде. Если в гнезде только одно яйцо – его не трогают, чтоб плодилась птица-гага в этих местах и не иссякала.
Старец взял его в свой карбас и всю дорогу до острова рассказывал о свойствах и повадках плиц, рыбы, зверья… Феодорит дивился тому, сколь обширны естественные знания местной природы у отца Фотия, как понятно и доступно он излагает эти сведения.

На острове отец Фотий пошел вместе с Феодоритом, прихватив с собой кувшин с водой и глубокую глиняную мису. Скоро они нашли гнездо с двумя яйцами.
-  Возьми их в руки, - велел он Феодориту. Отрок повиновался.
-  Чувствуешь что- нибудь? Разницу какую-нибудь ощущаешь? - спросил старец, наполняя мису водой.
Феодорит бережно держал гагачьи яйца  на ладонях, всем существом пытаясь уловить какое-нибудь отличие между ними.
-  Чувствуешь? - Вновь спросил старец.
-  Нет, ничего не чувствую, - сокрушенно покачал головой молодой послушник, досадуя на себя за свою толстокожесть и нечуткость.
Отец Фотий поставил кувшин и мису на землю и протянул раскрытые ладони:
-  А ну, дай сюда!
Феодорит бережно переложил яйца в руки старца. Выражение лица отца Фотия сразу вдруг изменилось, он весь обратился во внимание и несколько мгновений стоял, словно вслушиваясь в то, что происходит там, под скорлупой. И вдруг – широко заулыбался и неожиданно похвалил юного спутника:
-  Молодец! Все верно, разницы почти никакой. Оба уже «запарены» а значит, в еду непригодны. А теперь – смотри, - и он опустил яйца в воду. Они всплыли. Понял?
- Да, - Феодорит утвердительно кивнул головой и заулыбался в ответ.
На следующем гнезде было так же – пара яиц. Но одно из них всплыло, а другое – пошло ко дну. Предварительно подержав яйца в ладонях, Феодорит на этот раз ощутил едва уловимую разницу.
-  Ну, вот. Походишь так с мисой, поучишься… Скоро будешь и без нее обходиться.
До самого отъезда старца на Умбовскую тоню Феодорит навещал его, когда выпадал удобный случай. Отец Фотий оказался прекрасным рассказчиком, а уж рассказать- то ему о своей жизни, право слово, было что. Часами сидел, боясь его прервать Феодорит, и слушал бесхитростное, но вместе с тем мудрое повествование – о монастыре и монахах, о море, лесе, о повадках живности морской и лесной, о лопарском народе, обычаи и нравы которого досконально изучил и усвоил старец.

В предрассветном полумраке тоненько затенькал колокольчиком монастырский будильник, отец Паисий:
-  Пению время, молитве час, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас! – нараспев выкрикивал он, обходя хижины и землянки обитателей Соловков.
Братия просыпалась, вставала на утреннее келейное правило. Наиболее прилежные молитвенники уже спешили к мощам Зосимы и Савватия, успеть до благовеста поклониться начальникам Соловецким. Вернулся к чтению Псалтири и Феодорит…

Раньше всех в церковь прибежал алтарник. Возжег у икон свечи, прошел в алтарь – готовиться к службе.  Подошли клирошане, начали читать часы. Постепенно подтягивалась братия, послушники, работники. Мрачный, невыспавшийся  игумен Исайя проплыл грозной тучей облачаться к службе.
В наполненной церкви стало заметно теплее, озноб у Феодорита прошел, но вместо него навалилась страшная нечеловеческая усталость. Привычное к службам тело продолжало стоять, глаза были открыты, но он спал – ничего не видя, не слыша, не понимая, не чувствуя. Временами тело все же теряло устойчивость и равновесие, начинало заваливаться, готовое упасть, и тогда он вздрагивал, смотрел некоторое время осознанно перед собой, внимал словам молитвы…

...Пропели тропарь на «Бог Господь» и  главный трапезарь - отец Ефрем, благословясь у настоятеля на приготовление пищи, возжег свечу от лампады храмового образа. Бережно прикрывая ладонью огонек, сопровождаемый прочими работниками трапезной, он тихонько удалился –растапливать очаги, готовить еду братии. Начали читать кафизмы, и, сначала нарядчик – брат Филарет, а за ним и все занятые  различными урочными послушаниями, благословясь на дневные труды, потянулись из церкви.
Скоро в храме остались лишь  игумен со дьяконом и служками, старцы, клирошане да больные. С народом ушло и душное тепло. В церкви вновь стало прохладно, и вернувшийся в тело Феодорита озноб вытеснил сон, но усталость не проходила. Он вдруг со страхом подумал: а выдержит ли он целую неделю в храме? Прежде он и не задумывался об этом. Казалось бы: чего уж трудного, не на варнице ярыжничать. Стой себе, слушай службу, молись… Тепло, светло… Ан нет, оказывается. На варнице-то день мигом проносится, и глазом моргнуть не успеешь. А здесь – только начался, а уже, кажется -  до чего долог, конца и края нет…

На варнице, наверное, дядька Илья уже покрикивает на подварков – послушников Степана и Кузьму. Соляной повар дядько Илья, хоть и не инок, но человек в монастыре весьма уважаемый, а в своем хозяйстве, у црена – и вовсе самый главный. Степана с Кузьмой он зовет неслухами. И то верно, послушники из них уж больно непутевые. Третий год в монастыре подвизаются, а до пострига им, как говорит авва Досифей, – что до Гроба Господня пешком. В прошлом году послали их в начале лета на матерую землю – за мукой, так они лишь к осени вернулись. И без муки. Правда, привезли две сетки – сельдянки, да веревки несколько бухт, да железа для кузни. Сказали, что за лето заработали. Отец игумен их и простил, оставил в монастыре.  Но они потом на исповеди покаялись, признались, что украли…
Сейчас водоносы уже заканчивают таскать в рассольный ларь морскую воду из проруби, а Степан с Кузьмой подчищают от накипи дно и стенки црена. Дядько Илья готовит дрова. Топку печи он никому не доверяет. Отдельными кучками раскладывает сосновое смолье, березовые полешки, хворост. От огня, от жара многое зависит. По глупости, по неопытности можно так соль к црену приварить, что замучаешься отдирать, можно и вовсе црен спалить, прожечь до дырки…
Илья никогда не ждет, даже как будто и не смотрит, готов ли црен. Степан с Кузьмой еще будут возиться, доскребая накипь, а он, приготовив растопку,  выпрямится, перекрестится и прошепчет: « Царю Небесный, Утешителю, Душе Истины…».  Заклубится под цреном легкий дымок, начнут лизать его днище красные языки огня. Степан с Кузьмой ухватят веники и бросятся выметать из црена мусор, пока он не нагрелся, не раскалился. Надо ведь еще успеть, промазать швы. Црен на соловецкой варнице знатный, здоровенный, клепаный из нескольких частей. Дядько Илья даст им по куску ржаного теста и они, смешно раздувая щеки, будут его жевать. Кузьме тесто жевать не нравится, он все норовит водой его размочить. Но дядько Илья за ним внимательно смотрит и все видит. Это только вид у него такой, что ему вроде как все равно, своими делами занимается, а на других вовсе и не смотрит. Он все видит. А тесто жевать надо обязательно, потому как от слюны, дядько Илья говорит, «в тесте супротив воды некоторая способность делается».
Огонь разгорится, црен начнет нагреваться, тесто на швах подсыхать… Дядько Илья обычно сначала трогает црен, потом над горячим уже, водит ладонью, наклоняется лицом, придерживая бороду, чтоб не вспыхнула. Водоносы стоят наготове у рассольного ларя с деревянными бадейками. 
И вот, это всегда неожиданно, почувствовав какой-то момент – единственный нужный для хорошей варки, - дядько Илья заорет:
-  Пущай рассол! А ну, давай, шевелись, бездельники!
Водоносы начнут без остановки зачерпывать и лить морскую воду из ларя в осиновый желоб. С шипеньем, обдавая солеваров едким паром, потечет она на црен. Начнется «варя». Скоро станет трудно дышать, Степан с Кузьмой будут пригибаться все ниже к земляному полу. Кузьма, в конце концов, как всегда, вовсе распластается и будет лежать, пока повар не поднимет его окриком:
-  Эй, Кузьма, хорош валяться, хватай грабли, рассол шевелить надо, а то «леденцы» сейчас пойдут. Сам дядько Илья тоже возьмет грабли и будет водить по црену, шевелить рассол, не давать ему застаиваться. Если сгусток соли, «леденец», пристанет ко дну или стенке црена, то – беда. Вмиг прогорит железо! А дырку залатать, работы -  ого-го, сколько!
Тяжело водоносам на улице – холодно, целый день на морозе. Но в варнице, у црена – не легче. Душно, жарко, влажно. При первой возможности солевары выскакивают наружу – вдохнуть чистого воздуха, остудиться. Оттого всю зиму и ходят простывшие, брехают страшным, каким-то звериным кашлем…

А Кузьма со Степаном, поди, сейчас завидуют ему… Ну и пусть завидуют. Даст Бог, и их постригут, поймут, что и здесь – не мед… Любое хорошее дело трудом дается. И если тебе что-нибудь делать легко и приятно – надо подумать, проверить себя – благое ли творишь. Это еще в Ростове, отец Тихон говорил…

К концу литургии весь работный монастырский люд вновь подтянулся в церковь. После службы прошествовали в трапезную. Феодорит идти не хотел, тешил себя надеждой, что сейчас все уйдут, он приткнется где-нибудь в уголке церкви, протянет усталые гудящие ноги, расслабится, уснет хоть на краткое время. Но подошел авва Досифей и увлек его за собой: «Пойдем, пойдем. У тебя еще, почитай, неделя впереди. Воздашь Богу  Богово, времени хватит».
В трапезной Феодорит только собрался пробраться на свое место, как игумен жестом остановил его, поманил к себе, вложил в руки книгу, Лествицу. Пропели «Отче наш». Игумен благословил ясти и пити, прошел к своему месту за столом:
-  А теперь, братие, новопостриженный инок наш, Феодорит, потешит нас чтением писания нравоучительного и Богоугодного, дабы не только телеса наши насыщались трапезой, а и души не голодали. Ибо сказано: «Не хлебом единым жив человек…».
Брат наш, Феодорит, как говорят, в премудрости книжной – большой дока, стало быть, отныне будет употреблять свои знания и способности на пользу братии, а не токмо себе, - и, обращаясь уже только к Феодориту, игумен заключил: - С сего дня без напоминания в час обеденный бери книгу и выходи для чтения.
-  Лествица, - четко, в голос прочел Феодорит название книги, - Благослови, владыко прочести.
Игумен молча кивнул и перевел взгляд на авву Досифея. Глаза их встретились. Феодорит, косясь, наблюдал за ними, но не видел ни ожидаемого превосходства и удовлетворения во взгляде игумена, ни обиды или укоризны в глазах своего опекуна и наставника. Они уже взаимно тянулись друг к другу, как после бури успокоившийся ветер и истрепанный им же парус…

После обеда у трапезной игумен нагнал авву Досифея, и они долго шли рядом. Молча. Наконец отец Исайя не выдержал:
-  Ну, прости, прости ради Бога, брат, не держи зла. Не знаю, что на меня вчера нашло…
-  Бог простит, а я и не виню тебя не в чем. И в твоих словах правды много, и в моих она есть. Не в том грех, что высказываем друг другу, а в том, как высказываем. Страстность наша, чувственность… Вот что нас губит.
А насчет отрока, Феодорита, ты пожалуй, прав. Какой я ему наставник. Нечему мне его научить. Да и не знаю, кто и чему его здесь, на Соловках научит…
-  Ну, брат, ты опять куда-то не туда разговор уводишь. Да как так – отроку в монастыре – и поучиться нечему?!  Молитве, смирению, Боголюбию…
-  Погоди, отец игумен, не сердчай… Я не о том. Молиться научить нельзя. Сам знаешь, что Господу порою слышнее даже неумелая и краткая просьба мытаря, чем искусное и пространное славословие обученного молениям фарисея. Смирению научить? Согласен, смиряй. Но смиряй его, а не меня, тем, что его наказываешь…
Последними словами авва Досифей явно попал в цель. Игумен потупился и долго шагал ничего не говоря в ответ. Вдруг остановился, взял Досифея за руки.
-  Ну, прости, прости брат. Ей-Богу, больше не буду! Кончится неделя – забирай отрока, занимайтесь письменами своими, не вступлюсь более в дела ваши.
-  И опять не дело говоришь. Вчера что мне доказывал? Что я беспутный, что мудрость моя дурная никому нее нужна, и игумен из меня, сам видел - никакой, и братии пользы от меня – нисколько… Мне бы, конечно, надлежало уйти в скит, но как бросить писания?.. Так вот ты и научи этого молодого инока, Феодоритом нареченного. Пусть не будет таким как я, - и, несколько мгновений помолчав, авва Досифей добавил: - Но и таким как ты, пусть тоже не будет…
-  Ладно, брат. Прости меня еще раз, давай обнимемся, да и забудем распрю. Я в скит, к старцу своему, к отцу Макарию собрался. Исповедоваться хочу.
-  Ну, так с Богом! Когда пойдешь?
-  А прямо сейчас, с этого самого места. Ты меня простил, зла, вижу, не держишь. Чего мне еще? – игумен решительно развернулся и зашагал к лесу.
Досифей долго смотрел ему вслед, чувствуя какую-то недосказанность в разговоре. У самого леса отец Исайя остановился, обернулся, увидел провожающего его авву  Досифея, и рванулся было назад, но сделав несколько шагов, махнул рукой и скрылся  за деревьями…