четверг, 7 февраля 2013 г.

Николай Колычев. Феодорит. Роман. Гл.2


Кому всё это?

Игумен с аввой Досифеем вышли в ночь. Сгибаясь, придерживая клобуки, побрели против ветра туда, где в ветреной снежной замяти угадывались очертания келий, кое-где мерцающие желтыми подслеповатыми пятнами слюдяных окошек. То забегая вперед, то семеня сзади, суетился вокруг них игуменский келейник Клементий. 
-  Ты, Клементий, иди-ка в келью. Молись да ложись спать. Мне с аввой    Досифеем поговорить надо. Я к нему зайду.
Климентий кивнул и растворился в метельной мгле. Отец Досифей, явно не ожидавший позднего гостя, пытался отговориться:
-  Да что уж на ночь- то глядя! Что за дело такое спешное? Может… того… утро вечера мудренее. Я завтра сам зайду. А то у меня… это…
-  Что там у тебя?
-  Да у меня и присесть негде! Бумаги повсюду разложены.
-  Вот и посмотрим, что за бумаги.
  Запнувшись обо что-то при входе в келью, Досифей нашарил огниво и жировик и долго стучал плавью о кремень, рассыпая жидкие блестки света, но огня так и не добыл.
-  Дай-ка сюда! – отец Исайя ловко высек искру. Задымился ольховый трут.
-  Уголек давай!
Авва Досифей вновь зашарился в потемках, загремел чем-то, и, наконец, вложил в ладонь игумена уголек. Тот поднес к нему тлеющий трут и шумно подул. Уголек затеплился бордовым свечением, перекинулся на фитиль поднесенного жировика. Терпко запахло ворванью, весело заплясал желтый язычок огня, освещая тесные сени, деревянные ведра, кадку, лыжи, топор, прочую утварь, сваленную, как попало.
-  Фу ты! Прости Господи! – фыркнул игумен, хотя, немало лет зная отца Досифея, ничего другого он здесь увидеть и не ожидал, - Ну, веди давай.
-  Погоди, сейчас второй жировик зажгу, - авва Досифей протиснулся в келью, затеплил фитиль второго светильника. Игумен вошел следом.
-  Ей, ей, Исайя! Стой! Оглядись прежде! – авва Досифей, растопырив пальцы, простер вытянутые руки навстречу игумену.
 - Прошу тебя, ходи опаснее, видишь, тут у меня…
Повсюду – на грубом дощатом столе, на топчане Досифея и лежанке его ученика, постриженного сегодня, на полуразвалившейся, Бог весть, когда последний раз топленой печке, даже на земляном полу валялись бумаги. Различные – по форме, качеству, цвету чернил, почерку писавших, обожженные по краям, заляпанные пятнами воска и жира…
-  Ну, так убери, что ли, - игумен протянул руки к стопкам листов на топчане.
-  Нет, нет! Не надо, не трожь! Сейчас перепутаешь, смешаешь все, а мне потом целый день в порядок приводить.
-  И это ты называешь порядком? – отец Исайя взял пачку листов с топчана, приподнял и разжал ладонь. Бумаги посыпались, перемешиваясь, сваливаясь на пол.
-  Бог те судья, Исайя – авва Досифей замер в углу, исподлобья глядя на обидчика.
-  Мне- то, конечно, Бог – судья. Но тебе - я игумен. Отрока еще упросил у себя оставить. Что он тут видит? Чему учится? У тебя же не только что вдвоем помолиться, одному на колени пасть негде – поклоны отбить…
-  Да разве ж писание житий не богоугодное дело? Разве ж в удовольствие себе я эти неудобства терплю, а не за ради памяти начальников монастыря нашего – о Бозе-почивших Зосимы и Савватия?
Кому, как не мне взять на себя труд сей? Аз пришел в обитель сию застав еще жива преподобного Зосиму, его же сподобился с братиею и погрести своими руками. Аз с Германом в единой келии жил…
-  Герман, и не умея книжного писания, Божьим промыслом вразумлен был. Все, что видел при жизни отец наших, с его слов клириками было описано, и писания того не мало было, и не валялось оно у него по келии. Ты же, по преставлении Германа игуменом был. О писании том не радел: просто, мол, писано. А как сказывал им Герман простой речью – так они и писали, не украшая речи, лишь памяти ради отец наших – Зосимы и Савватия. Где теперь те писания?
-  Тебе ли не ведомо? Некий священник от иных монастырей…
-  Ты ж, Досифей, игуменом был! Как ты мог -  неведомо кого, ни имени того священника, ни монастыря его не помня, до писаний тех допустить? Как не уследил, что он, уходя восвояси, забирает их с собой?
-  Грешен, грешен! Да не раз уж каялся я, и тебе, и пред братией… Прости еще раз. Но ведь надо восстановить писания, пока помним, пока живы…
-  А надо ли? Зачем?
-  Как зачем?! Чтобы люди помнили в веках…
-  Что люди. Господь и помнит, и видит всех. Ему не нужны писания. Монастырь обустраивать надо, церкви возводить, часовни. Каменные, крепкие – на века.
 И Богу хвала – и человекам память. А бумага – что? Вон она – твоя бумага…, - игумен кивнул в сторону топчана.
-  В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог, - голос аввы Досифея, с каждым словом набирая силу, креп. Из робкого, оправдывающегося, превращался в проповеднический, утвержденный сознанием правоты, - Всякое, самое прекрасное и прочное строение, не утвержденное Словом, не освященное Божьим присутствием – есть ни что иное, как языческое святилище, Вавилонская башня, символ человеческой гордыни и Богоборчества! Что есть все наши церкви без Креста над ними, без святых икон в них, но прежде – без Священного Писания!
И вся вера наша произошла не от храма, не от икон, и даже не от Креста.

Даже Крест без Господа нашего Иисуса Христа, без Слова, был простой деревяшкой!
-  Ну! Ну! Эк тебя понесло! Уж и церковь тебе не церковь, и икона не икона, и Крест не Крест. А к ответу за такую ересь не боишься?
-  Не боюсь! Ну, сам помысли, приди ты в церковь, где ни Библии, ни служебных книг нет… И что?
-  Бывало уже. И без книг, по памяти отслужу. А ты свои вольнодумства бросай. А то гляди, прокатишься верхом сорок поприщ до Новагорода, лицом к хвосту конскому, в одежде, перевернутой задом наперед, в берестяном бесовском шлеме на голове, с мочальными кистями, да с венцом из соломы и сена, да с надписью на шлеме: «Се есть сатанино воинство». Да потом по городу повозят, да поплюют православные в лицо твое, да и сожгут прямо на голове шлем тот берестяный. Да на Торгу хорошенько батогами поучат. Али не слыхивал как ныне с такими как ты, еретиками жидовствующими поступают. Крепко за них Архиепископ наш, Геннадий взялся. И Волоколамский игумен Иосиф в Москве им покою не дает.
-  Я не еретик. Ни от символа Веры, ни от канонов Православия не отрицаюсь…
-  Ну, ладно, ладно… Буде тебе. Только не говори никому более такого. Да и мне тоже больше так не говори. А особенно, отроку своему новопостриженному, Феодориту… Он что, и впрямь грамоте многоразумен?
-  Горазд, не по годам горазд. Я так скажу, что на Соловках он боле всех нас разумеет и в Священном писании, и в служебных книгах. Он ведь и по-гречески учен.
-  И по-гречески?
-  Да. Насколько он в греческом горазд – сказать не могу, поскольку сам  греческого не разумею. Но, судя по всему – горазд. Они, ростовские, - многие в греческом сильны. Возьми, хоть Стефан был Храп, который Пермские дикие народы верой Христовой просветил. Тот тоже Ростовский был, Григорьева монастыря при архиерейском доме постриженик. Так он тем пермским народам на их язык Священное писание перевел, чтобы значит, всю суть веры разумели, а не абы как… Но прежде, в монастыре, он тоже по-гречески учился. Потому как говорят, что греческий язык – основа языкознания. Кто греческий изучил, тому и любой другой язык поддастся. Слыхал я, у них, в Ростове, в старые-то добрые времена на службах в церкви Святыя Богородицы левый клирос по-гречески пел, а правый – по-русски. А нынче их, греков,– вон, сколько в Россию понаехало: и с царевной Софьей, и вслед. Вон,  Ферапонтова монастыря постриженник Кассиан – так то князь Мавнукский, Константин. У князя Оболенского боярином служил, пока сам князь не постригся. Ну, и он вслед за ним. Оболенский-то князь, Иоасаф, архиепископ Ростовский, на покое теперь. Там же, в Ферапонтове…
-  Сдались тебе те греки, авва Досифей! Нам бы со своими, с русскими, соловецкими делами разобраться. И отрока от этой греческой науки отваживай. Ты вон, и безо всяких греков умничаешь не в меру, а как он начнет?.. Ересиархов нам соловецких только и не хватало, начнется брожение умов, как на Белоозере…
-  А про отрока я тебе вот что скажу. Думаешь, я зря тебе о Стефане Пермском, о Храпе речь вел? Может, сей Феодорит нашим лопарям на их речь Священное Писание переведет. Народ ведь в веру ввести можно только Словом, просвящением. А если с ним родной его речью изъясняться, так он ведь быстрее поймет. Без слова, без проповеди Священного Писания –  ты хоть какие распрекрасные церкви выстрой, а они своего зверинского образа жизни все едино не бросят, они ж спокон веку так жили… А объясни им, донеси до сердца Любовь Господню – они сами и часовни, и храмы поставят – смотреть и дивиться будешь!
-  Ну, опять тебя понесло! Ты что же, хочешь сказать, что и Священное писание они на своем наречии читать должны?
-  Службу им по-своему, по-лопарски служить? - игумен распалялся, не на шутку гневаясь. Досифей же продолжал, то ли не замечая, то ли не желая замечать назревающей грозы.
-  А что ж в том плохого?  Хорошо бы, коли и службу на лопарском служили. Всяк язык от Бога, все языки пред Богом равны. Сказано: «Всякое дыхание да хвалит Господа!».
-  Да ты же сам их речь слыхал! Разве ж это речь?! Клекот невразумительный. И этим языком – Слово Господне произносить? Молиться этим бормотанием поганьским?! В храме – службу служить?!. Сие – кощунство!
Нет, ты – сущий еретик!  Язык тебе выдрать за слова такие! Башку отсечь за мысли твои еретические. Ох, помяни мое слово: Гореть тебе на костре на этом свете, и на том – в геене огненной! – лицо игумена побурело от гнева, поток проклятий иссяк. Тяжело дыша, открывая и закрывая рот, он  ненавидящим взглядом пожирал Досифея, и ожидая и боясь его ответа.
-  Если бы святые равноапостольные Кирилл и Мефодий,  просветители славянские, думали так же, как ты, мы бы сейчас служили по-гречески или по-латински… Мы ведь для них тоже дикари–язычники были, а они нам – азбуку,
службу церковную… Эх, Исайя, Исайя … Что тебе говорить. Ты ведь и не слушаешь меня. А если слушаешь – то не слышишь, понять не хочешь…
Упоминание Первоучителей славянских явно охладило пыл игумена, но не испытывая уже прежней уверенности в своей правоте, он все же не хотел показывать своего смущения.
-  Умный ты, авва Досифей. Все ты знаешь, все доказать можешь. Да только… Только бесполезная она – мудрость твоя. И сам ты – бесполезный. Ну,  сам посуди: инок ты – ничем не лучше других, одна  заслуга в тебе – возраст преклонный. Почитай, с основания монастыря здесь подвизаешься. К службе особенного рвения в тебе не видно. Молитвенник… Да какой ты молитвенник, тебе и правила- то, поди, читать некогда, все с этими бумагами. Ни вериг, ни обетов особенных не держишь. Хозяйственник – тоже никакой, вон как жилище свое запустил.
От игуменства ты отказался, тут ты прав, какой с тебя игумен. Даже отрока поручить нельзя тебе. Воспитаешь такого же, как сам, мудреца бестолкового, будет бумажки перебирать… Господь учил нас жить настоящим днем и не заботиться о дне грядущем. И святые отцы, и подвижники жили для тех, кто рядом с ними, о ближних заботились. Кто-то рыбу ловит, кто-то дрова рубит, кто-то строит, кто-то службу в церкви служит… Каждый день. Ради ближних своих. Вот это и есть – любовь к ближнему своему. А ты? Для кого ты такой мудрый? Кому все это? – игумен вновь приподнял пригоршню исписанных листков и рассыпал по топчану…
-  Господу…, - едва шевеля губами, прошептал авва Досифей.
Игумен Исайя несколько мгновений постоял, покачал головой, перекрестился, и, не прощаясь, вышел, хлопнув дверью.


  Оглавление      
Предыдущая глава                             Следующая глава